А может, мне показалось?
Но уходят годы, и мне все больше кажется, что это был голос Мишки. И порой становится неимоверно жалко, что не попрощался я тогда с ним.
Глава двадцать первая. Офицерская палата
Бричку швыряло на колдобинах. Меня кидало из стороны в сторону на ворохе соломы, било о дробины. Старшина Федосюк одной рукой старался придержать мое беспомощное, не сопротивляющееся тело, а другой нахлестывал лошадей. С боков брички и сзади нее скакали конники. Все торопились — я потерял много крови, и меня надо было как можно скорее доставить в госпиталь. Это — им надо было, моим разведчикам, они боялись, а я был равнодушен, меня ничего не волновало, я никуда не торопился. Было бы куда лучше, если бы ехали шагом, и я ощущал бы на лице своем лучи ласкового апрельского солнца. Но мне не давали забыться — Федосюк гнал лошадей, не разбирая дороги.
На крыльце госпиталя нас встретила толпа медиков. Два санитара с носилками сразу же подскочили к бричке. Им кинулись помогать еще несколько человек в белых халатах. Тут же, как изваяния, стояли двое разведчиков — и только ветерок слегка шевелил у забрызганных грязью сапог витые ременные хлысты, свисавшие у каждого с кисти правой руки. Со своей брички сквозь дробины я видел только ноги стоявших. Было тихо. Раненые, столпившиеся у крыльца, с любопытством смотрели на всю эту процедуру: как встречает меня медицина, как прощаются со мной разведчики.
— Что-то на генерала не похож, — обронил разочарованно кто-то из стоявших неподалеку.
Я все слышал и, казалось, все понимал. Только мне очень хотелось спать, хотелось покоя.
Но покоя не давали — куда-то понесли, потом начали снимать с меня обмундирование, разувать, затем началась перевязка. Когда перевязывали, я наконец-то уснул. Уснул сразу и глубоко.
Проснулся уже на кровати, окруженный белыми халатами. Мне показалось, что эти люди перенесли меня из перевязочной сюда, неосторожно положили на кровать и этим разбудили. Но они посмотрели друг на друга, облегченно вздохнули и начали расходиться. Осталась девушка. Она сидела на табурете рядом с кроватью и смотрела на меня. Я отвернулся. И мои глаза уперлись в соседа по койке. Вижу: наш начальник разведки капитан Калыгин лежит и глазеет на меня.
— Ты что, концы, что ль, отдавать собрался? — спросил он.
— Нет. А ты откуда взялся, капитан?
— Следом прибыл. Только не с такой помпой, как ты.
— Какой помпой?
— Начальник госпиталя жаловался. Тебя еще везли где-то, а Козуб с Носковым прискакали сюда и подняли тут тарарам: чтоб перевязочную освободили и чтоб врача были наготове на случай операции — словом, чтоб встречали, как генерала… Жаль, что не скоро вернусь в полк, а то бы я им…
— Ла-адно. Они хорошие ребята… — У меня еле шевелился язык и сами собой закрывались глаза. — Ляшенко где?
— Ляшенко погиб. Сейчас, ночью, ребята полезли за ним. Принесут.
— А что, разве уже ночь? Было же утро…
Действительно, было раннее утро, когда мы — начальник разведки, командир пешего взвода лейтенант Ляшенко, я и сопровождавшие нас двое разведчиков Козуб и Сапунов — пошли на рекогносцировку местности.
Накануне немцы отступали и, по сообщению моих конных разведчиков, остановились на подступах к селу Большие Базары, окопались.
Утром мы пришли на нашу передовую, спросили, далеко ли немцы.
— Кто их знает! — ответил командир стрелковой роты. — Мы вечером пришли сюда, всю ночь траншеи рыли. А их не слыхать. Наверное, далеко. Близко были бы — стреляли бы. А то молчат всю ночь.
Начальник разведки, решительный и отчаянный капитан Калыгин, покрутил ротного за пуговицу на испачканной в глине шинели, сказал:
— Мы сейчас пойдем туда, посмотрим. А ты вот что, предупреди своих. Когда пойдем обратно, чтоб не приняли за фрицев, не постреляли.
— Хорошо, товарищ капитан, это мы организуем… Может, подождали бы, когда туман рассеется, а то напоретесь.
— Ничего. Не впервой. — И кивнул нам. — Пошли.
И мы окунулись в густой туман, как в огромную банку с молоком. Шли, раскинувшись цепочкой, тихо переговариваясь. По всем правилам военной тактики противник не должен бы окопаться в низине — а мы пока шли по озимым вниз, под гору. Значит, до него еще далеко. Идти было тяжело. Намокшая пахота налипала к сапогам.
И вдруг подул ветер — ощутимо заходил туман. Минута-две — и уже появились прорехи в тумане. Мы опешили: прямо перед нами, буквально в полусотне шагов немецкие траншеи, кишащие фрицами. Один из них увидел нас. Тоже замер от недоумения. Но тут же пришел в себя, кого-то окликнул и стал показывать на нас пальцем. Это длилось всего лишь секунду-две. И тут же ударили два пулемета — справа и слева. С первой же очереди разрывная пуля ударила в правую руку. Я упал и отполз за навозную кучу, вывезенную, видимо, еще осенью на удобрение. Сразу захотелось пить.
— Все живы? — спросил начальник разведки.
— Меня ранило, — ответил я. И тут же успокоил: — В руку.
— Меня — в шею, — донесся голос Козуба. — Тоже так, слегка царапнуло.
— Ляшенко! Ты чего молчишь? Живой?
— Я без ноги остался, — тихо и буднично сказал командир пешего взвода.
Возле меня появился Сапунов. Он мой земляк, алтаец, поэтому мы всегда старались быть поближе друг к другу.
— Младший лейтенант, сильно ранило? — спросил он. И тут же удивился: — Ух, как кровища хлещет!
— Ага, хлещет. Перетяни, пожалуйста, повыше локтя… Наверное, артерию задело.
— Кто может двигаться, выходите самостоятельно, — приказал капитан.
Хорошо, когда есть старший — он принимает решения, на нем и ответственность за жизни людей.
— Товарищ младший лейтенант, — заторопил меня Сапунов, — вам надо быстрее добираться к нашим. Крови много потеряли. Давайте я вам помогу.
— Не надо. Помоги лейтенанту Ляшенко. Он в ногу ранен. А я — сам… Капитан! Я подамся перебежками. А то ослабею.
— Давай.
И я вскочил. Зажав правый локоть, стремительно кинулся по своему же следу. Два пулемета ударили по мне сразу, словно сторожили, когда я поднимусь. Одна очередь… вторая… третья. Ждал с мгновенья на мгновенье — вот сейчас… вот сейчас резанет по спине (почему-то по спине, а не по голове, не по ногам — может, потому, что уже был ранен однажды в спину, знал, как это больно). На ногах, как пудовые гири, комья земли. К тому же бежать надо в гору. Из последних сил еще рывок, — а мы ведь метров триста прошли, не меньше, за три пулеметных очереди не добежишь обратно. На пути окопчик. Не задумываясь — бултых туда. Откинулся на спину. Сердце в горле полощется. Язык во рту, как высохшая подметка. Разинутым до предела пересохшим ртом хватаю и не могу нахвататься воздуха. Слышу голоса:
— Парень, а ну нажми еще.
— Немного осталось, давай.
Рассиживаться нельзя. Выскакиваю из окопа и снова броском. Секунда… вторая… третья. Не стреляют. Последнюю стометровку — уже не в гору, по ровному месту — не помню, как и добежал. Свалился в траншею на чьи-то руки.
— Пи-ить…
Мне подали котелок воды. Я припал к нему с алчностью.
Один раз в жизни я хотел так пить. Осенью сорок второго под Сталинградом, когда повар в первый день по прибытии накормил роту вволю — у кого сколько душа приняла — пересоленым гороховым пюре из брикетов. Не сообразил, дурень, что в брикетах соль заложена в расчете на суп, а он сделал погуще, посытнее. Накормил — а воды ни капли во весь длиннейший и знойнейший день. Едва стемнело, мы и ринулись ползком к болоту в балке. А балка простреливалась немецким пулеметом. Но никакой пулемет не в состоянии был тогда остановить нас. Доползли. А к воде не подступиться — весь берег завален трупами (видать, наша рота не первой кидается сюда утолять жажду). Я раздвинул трупы, припал к воде и пил, пил, пил.
С такой же жадностью припал я и здесь к котелку. Знал, что нельзя пить, — сразу же ослабнешь. И все-таки не сдержался — при большой потере крови на человека наваливается совершенное безразличие ко всему, в том числе и к самому себе. Полкотелка выпил. И, конечно, подняться больше уже не поднялся; то есть поднялся, но лишь через месяц в Сумской области…