— Ох и остолопы же вы, — качала она головой. — Человека рвет, а они его тащат. Вот скажу я вашему капитану Сидорову…

Мы. заулыбались — весь полк знал, что наш ПНШ-два крутит любовь с начальницей медсанбата. А улыбку это вызывает всякий раз потому, что наш капитан как раз в два раза выше докторши ростом…

Хотела она меня положить, но я отбился — хватит с меня одного госпиталя. Тогда она потребовала, чтобы я завтра пришел к ней на прием. Но я пришел на прием к старшине к нашему — в кальсонах, в нижней рубашке и в тапочках на босу ногу.

— И где это тебя носило, что в таком виде явился? — спросил он не слишком приветливо.

Я молча задрал рубаху, показал туго забинтованную грудь.

— Ну и что? — А сам все-таки внимательно глянул на бинты. — Ты чего мне пузо голое показываешь?

— Я тебе не пузо показываю.

— А чего ты мне показываешь? Ранения свои? Сам получше на них посмотри, чтоб в другой раз соображал.

— Чего соображал? — не понял я… — И ты мог попасть в такую аварию.

— Нет. не мог, Я бы ни за что не сел с этим шалопутом Неверовским. Понял? Вот и закройся со своими ранами.

— При чем тут закройся? Не буду же я в кальсонах ходить. Ты думаешь что-нибудь или нет?

— А ты думал, когда из госпиталя удирал, или не думал? Где я тебе возьму всю обмундировку, и куда я спишу ту, твою, — ты об этом подумал?

— Вот уж это не моя забота.

— Ну и не моя. Ходи без штанов.

Меня уже начинало злить: ведь даст, все равно даст — не буду же я, на самом деле, ходить в кальсонах, — а вот куражится, «воспитывает». Воспитывал бы уж молодых. Мы с Грибко по примеру Ивана Исаева на правах старожилов взвода разговариваем со старшиной на «ты» и вообще, как говорят, не шибко его празднуем.

— Ладно, — вздохнул я демонстративно. — Без штанов — значит, без штанов. Сейчас вот возьму и пойду по селу в кальсонах — пусть все посмотрят, какой у нас старшина.

— Сразу и заберут на губу за нарушение формы.

— Пусть заберут.

— Ты как тот, который говорил: вырву себе глаз, пусть у моей тещи кривой зять будет. Так, да?

— Ты не теща. А я не твой зять. Ну, я пошел.

— Куда? — насторожился старшина.

— Туда, — махнул я рукой. — По улице.

— А-а. Ну давай, иди.

— Ну и пойду. Только не забудь ужин мне на гауптвахту принеси… теща…

— Ладно, принесу. А ежели забуду — уж не обессудь.

— А ты постарайся не забыть.

Я поднялся, делая вид, что намереваюсь уходить. Старшина вздохнул.

— Ну и оболтусы же. В жизни таких еще не видел. Когда только вы у меня ума наберетесь?

— У тебя?

— Ты считаешь, что у тебя его много, да? Что ты тогда не сообразил такой пустяк: прежде чем сбегать, дождался бы нового обмундирования — в госпиталях-то ведь новое выдают, — и тогда уж в новеньком во всем и драпанул бы.

— Я-то бы драпанул в любое время, а Петька как? Ты из-за двух тряпок человека готов бросить в беде.

— В какой беде? Там что его — пытали? На дыбу тягали, да?.. Пролежал бы твой Петька — чай, обязательно сбегать ему надо было?

— А если бы его в другую часть отправили?

— На носилках?

— Когда поправился бы.

— Вот тогда бы он и сбежал.

— Получив предварительно новое обмундирование, да?

— Вот именно.

Наконец я сделал решительное лицо.

— Ты даешь штаны или не даешь?

Старшина помедлил еще для приличия. Поднялся и пошел в кладовку. Знаю, что сейчас выберет самое-самое изношенное и принесет мне. И только после того, как я верну раза три-четыре это бэу (то есть бывшее в употреблении) обмундирование, он тогда принесет приличное, годное для носки, но все равно не новое. Поэтому, когда старшина хлопнул дверью в кладовой, я, не оборачиваясь и не глядя на то, что он несет, сердито спросил:

— Что ты мне несешь? Хуже не мог найти?

В ответ раздался хохот. Старшина, оказывается, вынес мне новое обмундирование.

— На этот раз я ошибся, — признался я.

— Ты б не ошибся, если б у меня были запасы старого обмундирования. Перед погрузкой на Котлубани все сдал на склад. А то бы ни за что не дал новое. Ну ладно, носи. А на ноги сапоги возьмешь или ботинки? На лето советую ботинки.

— Если маскхалат дашь пестрый…

* * *

Мы простояли под Тулой до июля сорок третьего. В город я так больше не попал. Письма от Нины приходили часто. Теперь ей писали, кроме меня, еще несколько ребят. Поэтому иногда ее письма читали всем взводом и отвечали ей тоже коллективно — все двадцать два человека.

В Тулу я вернулся в конце июля. И опять в госпиталь. Такое совпадение: два раза был в Туле и оба раза в госпитале. Тулу так и не видел. На этот раз, уже на Курской дуге, меня ранило в спину осколком и контузило — тяжелый снаряд разорвался почти рядом со мной. Как вынесли с передовой, как везли дальше — не знаю. Очнулся в Калуге на операционном столе, как в закупоренной банке — ни звука вокруг. Я не сразу и понял, что контужен. Хочу спросить врачей, где я и что со мной, а сказать ничего не могу. Лежу на животе лицом в угол. Болит спина. Боль тупая и глубокая. Не успел еще сообразить что к чему, хирург, делавший операцию, подсовывает мне под нос записку: «Счастье твое, молодой человек, если бы осколок прошел на сантиметр ниже, остался бы ты без ног». И положил на записку ржавый квадратный осколок. После узнал я, что железяка эта отломила у меня отросток двенадцатого позвонка и застряла над правой почкой. Пройди он чуть ниже поперек спины, перебил бы позвоночник. И вся жизнь моя пошла бы наперекосяк. Собственно, она бы не пошла. Она была бы лежачей.

А пока — голова. Никогда у меня не было такой ужасной головы. Когда теперь приходится слышать, что у кого-то голова тяжелая, как свинцом налитая, я начинаю думать, что эти люди не представляют себе, что значит свинцовая голова. Только при контузии — при общей контузии — человек чувствует, как его мозг превращается в тяжелую литую массу. Когда после войны, работая в газете, я впервые увидел матричный стереотип — отлитую из металла газетную страницу со всеми точечками и штришочками на ней, — я подумал почему-то сразу: вот такими кажутся собственные мозги при контузии.

Едва прикатили меня из операционной, в палате появился Грибко. У него было прострелено левое плечо. В Калугу привезли его, видимо, следом за мной. Он мне написал на бумажке: «Командир полка подорвался на мине вместе с Колькой». Потом выдернул у меня из-под носа записку, дописал: «Позавчера. Кусочка не нашли».

Он долго сидел, опустив голову. Потом махнул рукой и ушел. Но тут же вернулся снова: явно не находил себе места. Ему хотелось вылить свою душу кому-нибудь. А кому? Я — самый близкий человек. Но со мной не поговоришь. Я лежал, уткнувшись носом в подушку, и под многоголосый звон в голове тупо соображал. Командир полка был последним, кого я видел в своей части. Он посылал меня с тремя автоматчиками на левый фланг. Оттуда меня, наверное, и принесли те автоматчики — Петьки Деева друзья (а может, их самих побило, может, я один остался в живых и вынес меня кто-нибудь другой, из батальона).

К вечеру меня погрузили в санитарную машину и повезли из Калуги. Много машин шло спереди и сзади. Много раненых везли. Наверное, во время боев на Курской дуге калужские госпитали были перевалочными, здесь делали самые срочные операции и отправляли раненых дальше в тыл. Утром очнулся я от забытья в Туле, в том самом госпитале, из которого сбегал с Петькой Деевым.

В палату сразу же пришел Грибко — видимо, мы ехали в одной санитарной автоколонне. Он тут же написал на бумаге: «Нике записку послал, чтобы пришла».

Мне очень не хотелось встречаться с ней — чурбан чурбаном лежу который уже день на брюхе. Что я ей скажу? Что она мне скажет? Поэтому нацарапал ему: «Зачем?» Грибко посмотрел на меня пристально, — дескать, не чокнулся ли?

Нина прибежала часа через два. Перепуганная, бросилась на колени перед моей кроватью (ко мне в лицо-то можно только снизу заглядывать), что-то заговорила. Чего она? Во мне стала закипать злость — неужели она не видит, что я глухой? Чего она мне бормочет? Я отвернулся. Внутри у меня что-то начало трястись. Дело в том, что общая контузия — это не только глухота, не только немота, это еще и страшное нервное потрясение. Ощущение — кроме всех прочих — еще и такое, будто у тебя развинтились все винтики и все крепления и твоя нервная система перестала быть системой, а превратилась в разрегулированное, хаотическое скопление неуправляемых человеческих органов, обтянутых кожей и прикрытых поверх больничным халатом.