Старший сержант не удержал улыбку.

— Уж не в твоем ли обличий, батя, проморгала она свое счастье?

Сапер, любивший сидеть на кровати, забравшись на нее с ногами, по-калмыцки подобрав их под себя, обернулся так проворно, что пружины застонали.

— А что, старший сержант, ты думаешь, я и молодым не был и удалым не был?

— Я не думаю. Это ты говоришь, что выскочила она за удалого вертопраха, а «сурьезного» и «самостоятельного» не заметила.

— Ну, а что, не правда? Чем я не сурьезный и не самостоятельный, а?

Старший сержант не ответил. Он задумался о чем-то своем. Голос подал из противоположного угла артиллерист из новичков, успевший уже отоспаться.

— А по-моему, ни одна женщина не устоит против стремительного натиска. Вот ты, пахан, говоришь: «сурьезный», «самостоятельный» и прочее такое. А если ты стоишь, как, прости господи, мокрая курица, конечно, всех девок проворонишь со своей серьезностью.

Старший сержант откашлялся:

— А мне кажется, друзья, что женщина прежде всего любит в мужчине силу. Внутреннюю силу и… и ум.

Один только я не знал, что любит и чего не любит женщина, поэтому лежал молча и, развесив уши, слушал людей «бывалых». А каждому уж больно хотелось хоть на минуту казаться бывалым и сведущим в делах любовных. Друг друга почти не слушали — пока сосед говорил, каждый торопливо ворошил свое прошлое. Найдет самое интимное, спрятанное в дальнем-дальнем углу памяти, — и пошла блуждать затаенная улыбка.

Незадолго до отбоя старший сержант, никогда не забывавший подытоживать разговор, на этот раз весело резюмировал:

— Итак, будем считать, что теоретическая часть темы «Любовь и ее влияние на заживление ран в восьмой гвардейской палате» прошла на невиданно большой высоте. Что касается обсуждения итогов практической ее части, то ввиду отсутствия докладчика (надо полагать, из-за чрезвычайной его занятости!) оно переносится на завтра. Вопросы есть?

Вопросов не было. Зато у каждого было хорошее настроение — потому что каждый побывал за этот вечер в своем прошлом. И теперь неохотно возвращался из него.

Спать укладывались не спеша, словно готовясь к длительной обязательной работе.

А Жора не появлялся. Я пытался и не мог представить, о чем можно разговаривать весь вечер с незнакомой женщиной, но даже в воображении разговор не получался. Я всегда очень завидовал людям общительным, а теперь вот особенно. Это ж надо, думал я, такой талант — и достался шалопаю…

Сразу же после отбоя тихо скрипнула дверь. Жора прошмыгнул в палату. Беззаботно посапывая (я даже представил себе его самоуверенную физиономию), он разбирал постель.

Всю ночь Жора спал сном праведника — это было слышно по его безмятежно ровному дыханию. Палата же окончательно замирала лишь к утру — прекращались охи, вздохи и скрип пружинных сеток. На два-три предрассветных часа замирал госпиталь — засыпали все, даже самые тяжело раненные.

Жора, как всегда, проспал до завтрака. После завтрака перевязочная сестра Лиза обычно заходит и объявляет, кому в этот день назначена перевязка. У нас она непременно задерживается дольше — у нас Жора… Сегодня же в дверях появилась не Лиза, улыбающаяся и приветливая, а словно затянутый в белый халат зверек. Выдержав паузу, она громко объявила:

— Иван Курдюмов! На перевязку! — И уничтожающе стрельнула в Жору черной молнией из-под разлетистых бровей.

Жора дурашливо втянул голову в плечи, словно ожидая удара, заканючил:

— За что же такая немилость? Сразу уж и на перевязку…

Но Лиза не приняла его привычный шутовской тон, хлопнула дверью и ушла. Жора смущенно, но в то же время с нескрываемым торжеством сказал:

— Видал! Уже сразу все известно: где, чего и до скольки… Сейчас будет «перевязочка» та еще — только успевай поворачивайся.

Два или три дня Жора ходил очумелый, сияющий. В палату являлся сразу же после отбоя — через минуту-две. Ясно было, что перебегал из дверей в двери.

На четвертый день старший сержант-разведчик как-то вроде бы между прочим, но несколько облегченно и даже обрадованно заметил:

— Сорвалось. Видать, не на ту нарвался…

Я не понял совсем, тем более, что Жора по-прежнему исчезал на весь вечер и в палату являлся сию же минуту после отбоя. Правда, с лица его сошло выражение самодовольного торжества. Но он, как и раньше, спал до завтрака, как и раньше, уходя после ужина, многозначительно окидывал взглядом палату и особенно правый дальний ее угол, где лежал в гипсовом панцире разведчик. Глаза у старшего сержанта были насмешливые — он видел и догадывался гораздо больше нас всех, вместе взятых.

Так длилось, наверное, недели две.

Тот день, когда я увидел ее, летчицу, я, конечно, запомнил надолго.

Случилось это после полдника. Вся палата ушла на концерт — почти все лежачие, за исключением старшего сержанта, уже стали не то чтобы шибко ходячими, но во всяком случае самодвижущимися. Я только что притащился с перевязки и сидел на койке, переводя дыхание.

А старшего сержанта укатили на съемку гипса — главный врач утром сказал, что настало время посмотреть, что там под гипсом творится, правильно ли срастается…

Дверь в палату была открыта настежь. Краем глаза я заметил, что в дверях кто-то появился. Подумал: кто-то из концертников не досидел и волокется домой. Поднял голову: против дверей в коридоре в инвалидной коляске сидела и, глядя на меня, улыбалась молодая женщина.

Почему-то сразу догадался, что это — она, летчица. С бледно-подсиненным лицом, пышными, очень коротко стриженными волосами, она показалась мне в первое мгновение большой фотокарточкой и еще более подсиненной рамке дверей. Но глаза, подвижные, серые и большие, оживляли эту «фотографию». Голубой халатик — за полгода моей армейской жизни, пожалуй, первая истинно женская одежка; нога в гипсе — это уже банально, ибо кругом ломаные ноги; голые по локоть нежные и красивые руки, миниатюрные часики… Я рассматривал летчицу с наивной бесцеремонностью. И, наверное, рассматривал довольно долго. Но ее ничуть не смутило мое любопытство — должно быть, она уже привыкла к этому. Наконец, я начал догадываться, что мне следовало бы встать, поздороваться с ней. Но при этом у меня все-таки хватило сообразительности представить себя в джентльменской позе и… в кальсонах. И я не встал, а потянул на колени одеяло.

Летчица опять улыбнулась.

— Это и есть восьмая? — Она сделала паузу и добавила: — Гвардейская.

— Да, — сказал я. — Проходите, пожалуйста, садитесь.

Она засмеялась…

— Я же сижу…

— Ну, все равно проезжайте сюда. — И с невольным сожалением у меня вырвалось: — Только Жоры нет. Он, наверное, на концерте.

Мне показалось, что какая-то тень прошла по ее лицу, словно тучка проплыла.

— А он меня меньше всего интересует. — Она вкатила свое кресло через порог.

И снова будто солнце отразилось на ее лице — радостное настроение так и сквозило во всем.

— А как вас звать, юноша? И вы всегда такой бледный?

— Нет, не всегда. Был нормальным, а теперь вот…

— Залечили?

Я не понял.

— Лечили, лечили и залечили на другую сторону.

— Да нет вроде. Рану затянуло быстро, а рука не поднимается.

— И вас — на операционный стол?

— Ага. Располосовали плечо. Сегодня первый раз пешком сходил на перевязку.

— Ну и как? — улыбнулась она участливо.

— Насилу ноги приволок, — засмеялся я.

— Я тоже сегодня сделала первый выезд в свет…

Глаза у нее серые, с маленькими черными точками зрачков и такие веселые, смешливые. И показалось мне, что я давно-давно знаю эти глаза и до самой глубины понятно мне их выражение.

— Вы понимаете, у меня сегодня такой счастливый день! Будто заново мир увидела. А миру-то — всего один коридор. А вот, понимаете, радостно. Никогда не думала раньше о таком. Вы долго лежали?

— Не-е. Две недели всего. А сюда привезли меня из Красного Яра.

— Тогда вам трудно понять мое состояние. Я-то почти четыре месяца не поднималась — чуть ли не все лето в четырех стенах. Небо-то только лоскуточек в окно и видела. Единственное, что спасало, — это письма от друзей, ну и, конечно, книги. Книг наглоталась! — Она весело сморщила носик и провела пальцем по горлу. — А вы любите читать книги?