Вот Конни и отделалась от своего имени так же окончательно, как от старых туфель, из которых выросла. И так далеко было оно запрятано, что она с изумлением обнаружила: у этого слова есть значение помимо имени. Констанс — «постоянство», «прочность», «верность», «непреклонность». Состояние бытия или то, к чему можно стремиться. Так же, как Грейс — «благодать».

И так же, как Деливеренс — «спасение», «освобождение».

— Боже мой… — прошептала она, широко раскрывая глаза от внезапного осознания очевидного.

Ну, конечно же. А София — по-гречески «мудрость», это говорила Лиз. Мерси — «милосердие». Пруденс — «благоразумие». Пейшенс — «терпение». А Темперенс — «умеренность», «сдержанность» — спокойно взирала на Конни с портрета, висевшего у бабушки в гостиной. Она была молчаливым соединяющим звеном между настоящим и прошлым женской линии семьи. Фамилии менялись со временем и с замужеством, но имена несомненно выстраивались в генеалогическое древо.

Конни удивленно рассматривала свою ладонь, где с болезненным жжением и голубым сиянием концентрировалась ее энергия — гадала ли она на сите и ножницах или гладила Сэма по голове, стараясь облегчить его страдания. Ей вспомнились подробности маминой жизни. Отбросив густой туман стиля Эры Водолея, она наблюдала, как под мишурой слов вырисовывается главное. Просто все эти женщины — так похожие на Конни, но каждая в своем историческом периоде — описывали свое ремесло словами, характерными для их эпохи. Конни сглотнула и, поднеся трубку близко к губам, зашептала:

— Мама, ты знаешь, кто выжег круг у меня на двери?

Она услышала, как Грейс усмехнулась — мягко, но не без самодовольства.

— Вот что я тебе скажу, — ответила она. — Никто, поверь мне, никто не заботится о твоей безопасности больше, чем я.

Повисла тишина — и Конни вдруг все поняла.

— Да, но как… — начала она, но Грейс ее перебила:

— Прости, дорогая, я должна идти. Не могу заставлять Билла ждать. Его аура в ужасном состоянии.

— Мама! — протестующе воскликнула Конни.

Грейс перебила:

— Послушай меня. Все пройдет хорошо. Помнишь, что я тебе говорила о природных циклах Земли? Это не просто смена погоды. Я нисколько не волнуюсь. Доверяй себе, и ты поймешь, что надо делать. Это как, — и она подняла глаза к небу, ища слова, — как сочинять музыку. Нужен инструмент. Нужен слух. Нужна практика. Собери все это вместе и сможешь играть. Конечно, есть ноты, они тебя ведут. Но что они сами по себе? Сами по себе они закорючки на бумаге.

Неуверенность и страх охватили Конни, как будто она стояла в мелком ручье и в мутной воде пыталась отыскать дорогую и драгоценную вещь.

— Я так многого еще не понимаю, — прошептала она, сильно прижимая трубку к уху, так, что оно даже покраснело.

— Для тебя это загадка, — твердо сказала Грейс, — а я вижу дар. — И не успела Конни ответить, как мама прокричала в сторону: «Уже иду, Билл!», а потом сказала в телефон: — Я тебя люблю, дорогая моя. Береги себя.

В трубке щелкнуло, разговор был окончен.

— Но это же больно! — воскликнула Конни, растирая ладонь, где прямо под кожей стало слегка покалывать.

Интерлюдия

Бостон, Массачусетс

28 июня 1692 года

Последние четверть часа крыса, не торопясь, умывалась, скребя кулачками за ушами и по усатым щекам. Только когда ушки залоснились и засверкали, она переключилась на розово-коричневый хвост, лапками, как руками, выбирая из него блох и всякий мусор, а потом тщательно вылизала кончик языком. Маленький квадратик солнечного света, где она сидела, падал из зарешеченного окошка под потолком, сквозь которое виднелись ноги прохожих и копыта лошадей. Выпуклые, точно пуговки, смышленые глаза зверька поблескивали в лучах солнца. Он еще не закончил прихорашиваться, когда из угла камеры раздался стон, и из темноты показалась нога, задев пучок грязной соломы, на которой сидела крыса. Вздрогнув, она соскочила на пол и исчезла во тьме, чтобы закончить свой туалет где-нибудь в другом месте.

В луче света теперь лежала подрагивающая нога. Из дырки в грязном шерстяном чулке выглядывали два пальца. Поверх чулка на ногу были надеты тяжелые кандалы, прикованные к стене короткой толстой цепью. И хотя закреплены они были на самый маленький размер, ножка в них болталась, а чулки почернели от ржавчины.

Нога принадлежала Доркас Гуд, которая свернулась дрожащим калачиком в углу камеры, притянув к груди руки и колени. На лицо ей падали тусклые спутанные волосы. Широко открытые глаза смотрели совершенно невидящим взглядом. Она сосала палец. За последние несколько недель бедняжка совсем разучилась говорить, поэтому стонала и кричала, как младенец, хотя этой некогда жизнерадостной девочке было четыре года. Она худела и чахла на глазах.

Чья-то рука потянулась убрать волосы с ее мокрого от пота лба. Нагретый летней жарой воздух в камере был пропитан зловонием гниющей соломы и переполненных отхожих ведер, которые выдавались арестантам. Деливеренс Дейн подержала руку на лбу ребенка — от ее ладони исходило тепло и приятное покалывание — и вполголоса произнесла заклинание, то самое, которое больше всего помогало в последнее время. Веки Доркас опустились, потом поднялись и снова опустились, отгородив остатки ее разума от ужаса, в котором пребывало ее тело. Дыхание выровнялось, и девочка уснула глубоким сном без сновидений.

— Эй, спит, а? — прокаркал голос из другого угла камеры.

— Да, — ответила Деливеренс, кладя руку на колени.

Она подвигала плечами, прислонившись к неровной каменной стене. За последние месяцы Деливеренс исхудала, костям было больно. Плоть сходила с нее словно по нескольку фунтов за раз, пальцы рук истончились. Она поднесла руку к свету — сквозь промежутки между пальцами Деливеренс могла видеть противоположную стену камеры.

— Никогда не видала, чтоб эдак спали, — знающим тоном продолжал голос. — Странно энто как-то.

Деливеренс вздохнула, закрыв глаза. Уже который раз повторялся этот разговор с Сарой Осборн.

— Господь, как может, укрывает невинные души от терзании дьявола, — пробормотала Деливеренс.

Голос хрипло захохотал, потом закашлялся. Когда приступ прошел, Сара Осборн зашевелилась в потемках у противоположной стены и подползла ближе, пока ее изрытое оспинами лицо под чепцом цвета помоев не появилось всего в нескольких футах от Деливеренс. Высохшие губы раздвинулись и обнажили десны, словно утыканные зубами. Деливеренс задержала дыхание — изо рта Сары отвратительно воняло.

— Я знаю тебя, Ливви Дейн, — прошипела женщина. — И мать Доркас тебя знает, хоть она сидит в другой дыре. Я им всем скажу, что ты сделала. Мы энто все знали.

Деливеренс медленно повернула голову и посмотрела в помятое лицо Сары. Побирушка всегда была не в себе. Ее сознание перескакивало с одного на другое, она то ругалась, то орала и из-за своего безумия существовала только на подачки жителей Деревни. Она царапалась в двери, требуя монетку, корку хлеба или крова на ночь. И люди уступали, внешне следуя христианским добродетелям человеколюбия и милосердия, а в душе желая ей смерти. Мать Доркас — Сара Гуд, — которую держали в одной из дальних камер, хотя и была моложе Осборн, жила столь же презренной жизнью. Ее бессмысленные, смотрящие в никуда глаза пожелтели от невзгод и выпивки. В Деревне шептались, что отец Доркас неизвестен и что достопочтенная Гуд была приговорена к тюремному заключению и штрафу за блуд.

Деливеренс сжала губы, глядя в пустое лицо Сары со смешанным чувством сострадания и отвращения. Сострадания к ее жизни и отвращения от уверенности в том, что она будет нарочито помогать ухаживать за несчастной Доркас только до тех пор, пока подозрения против нее — Деливеренс — не станут доказанным фактом. За все месяцы, что они провели здесь, прикованные к стене за ноги кандалами, ожидая приезда на суд губернатора Фипса, Сара Осборн в редкие моменты просветления следила за ней, выжидая своего часа, точно паук.