Лабунский и теперь продолжал бахвалиться своим начальственным положением. И, всячески давая понять, что посвящен в секретные планы командования, явственно намекал на решение Фрунзе временно воздержаться от развития контрудара под Каховкой. Собственно, это было ясно и без Лабунского. Армии Южного фронта все еще не были готовы к наступлению, и общий контур будущего сражения в Северной Таврии никак не мог вполне определиться. Формировалась новая армия — Четвертая. Конечно, Лабунский знал обо всем этом. Но знал и Наркевич. А вот были ли известны Лабунскому положительные планы Фрунзе? Наркевич сомневался. И окончательно убедился в своей правоте, когда командарм Шестой вызвал его в Снегиревку.
Командарм Шестой был человек слабый, сбивчивый, но старательный, смелый и беззаветно преданный делу. Восторженным голосом он передавал инженерам категорическое приказание командующего фронтом: в дополнение к каховской переправе немедленно устроить еще одну у Херсона, с расчетом на переброску дивизии за срок в восемь ночных часов, и другую, в районе Ушкалки и Нижнего Рогачика, для переброски двух дивизий с артиллерией за срок в двенадцать часов. Лабунский выслушал и пожал плечами. Не напутал ли чего-нибудь командарм Шестой? Каховская переправа может без труда перебросить за ночь пять дивизий. А если так, то третьей переправы вовсе не надо. Командарм Шестой взволновался и потребовал сведений о запасах понтонного имущества.
Наркевич доложил: для двух мостов не хватит. Стало быть, если действительно мост в районе Ушкалки и Нижнего Рогачика необходим, то уж никакого другого моста в ином месте построить будет невозможно. Что же делать? И вот командарм, Лабунский и Наркевич отправились к Фрунзе, в соседний дом. Было поздно, и Фрунзе собирался спать — сидел на кровати, спустив на пол ноги без сапог, в разболтавшихся солдатских портянках. Он внимательно выслушал командарма, потом — Лабунского и, взглянув на часы, сказал:
— Однако…
Портянки отвалились от ног; Фрунзе с видимым удовольствием расправил маленькие, суховатые ступни и потянулся всем телом.
— Переправа у Нижнего Рогачика необходима. Вторая Конная наведет такую же у Никополя и займет плацдарм на. левом берегу. Первая Конная идет на Берислав и будет там не позже двадцать третьего. Каховский плацдарм надо держать самым прочным образом. Он прикрывает выход Буденного. А иначе незачем и собирать Первую Конную у Берислава. Так что… Покойной ночи, товарищи!
Наркевич взглянул на Лабунского. У начинжа фронта было такое лицо, словно он уже совсем приготовился чихнуть, да что-то помешало. «Наглец!..»
В Большой Каховке, на площади у церкви, неподалеку от того места, где стыкаются три дороги — из Тернов, с хутора Куликовского и из села Любимовки, — выстроились два батальона стрелков, окруженные плотной толпой крестьян — баб, стариков и подростков.
— Смир-рно! Р-равнение на-право!
Летучей молнией взметнулся к небу блеск штыков и замер. К батальонам подходил с рукой у козырька невысокий, плотноватый и коренастый человек, в гимнастерке с синими кавалерийскими нашивками на груди. Кривая шашка, в ножнах под густой серебряной оковкой, ровно ударяясь о сапог, вторила его твердому шагу. Каховка справляла торжество военной победы. И Фрунзе хотел объяснить собравшимся здесь людям ее значение и смысл…
Фрунзе заговорил:
— Товарищи! Вся рабоче-крестьянская Россия, затаив дух, следит сейчас за нами, за ходом нашей борьбы здесь, на врангелевском фронте. Россия жаждет мира. Она хочет поскорей приняться за лечение ран, нанесенных ей войной. Пора ей забыть о муках и лишениях прошлого. Но Врангель стоит на ее пути. Он запродал Россию вместе с ее богатствами английским и французским ростовщикам. Он надеялся сорвать наш мир с Польшей. Не выгорело! И мир с Польшей подписан, и славные войска пятьдесят первой стрелковой дивизии нанесли врагу под Каховкой блистательный ответный удар. Здесь предрешилась судьба кампании. Товарищи! Россия знает об этом и говорит вам: спасибо!
Он поднял руку. Взгляд его глаз был чист и прозрачен, как небо в полдень. И свет глубокого чувства радостно сиял на лице.
— Товарищи! Ушкалка — в наших руках. Никополь, Хортица и Бурвальд тоже заняты нами. Противника на правом берегу Днепра больше нет. Это — начало крушения Врангеля. Мы должны его крушение довершить и избавить родину от зимней войны, свести последние счеты труда с капиталом. Да здравствует могучая Красная Армия — оплот и защита трудящихся! Да здравствует новая Россия, утверждающаяся на развалинах мира насилия, — Республика рабочих и крестьян, царство социализма!..
…Командарм Шестой объявил, что Московский Совет принял шефство над пятьдесят первой стрелковой дивизией. Несколько человек в порыжелых кожанках и высоких сапогах, с худыми, суровыми лицами, выступили вперед — представители Моссовета. Один из них держал в руках высокое древко. Знамя медленно расправляло под слабеньким ветром свои алые складки. Сквозь серую пелену тусклого осеннего неба, как струйка золотого песка из прорвавшейся мешковины, вдруг вылился на площадь блеск холодного солнца.
Тогда ветер заиграл складками знамени, и оно заплескалось, постепенно собирая разбегающиеся буквы в ровной строке: «Смерть Врангелю!»
Романюта и за ним боец оторвались от строя и зашагали навстречу представителям Моссовета. Подходя, они враз, скорым и четким движением, сняли шапки с голов. И знамя, развеваясь, шурша и подщелкивая шелковой волной длинного полотнища, перешло сперва в руки Романюты, а затем — бойца…
…Два вполне исправных танка, из числа захваченных у белых на плацдарме, медленно двигались через площадь. На первом сверкала надпись: «Москвич-пролетарий». Его вел Наркевич. Подведя «Москвича» к батальонам, Наркевич выключил мотор и выпрыгнул наружу. Кажется, никогда в жизни не были его мысли так готовы к тому, чтобы вылиться в словах, как в эту минуту. И в том, что простотой своей они несколько походили на арифметику для начинающих, заключался главный, самый неопровержимый их смысл. Рядом с бесформенной громадиной танка высокая и тонкая фигура Наркевича казалась гораздо выше и тоньше, чем была в действительности.
— С начала гражданской войны, товарищи, в первый раз случилось красным войскам сразиться с танками. И вот за два дня боев на плацдарме — девять белых танков подбито, а десятый сгорел. Накануне атаки в танковом дивизионе второго армейского врангелевского корпуса было только двенадцать танков. Значит, осталось два. Всего два! Из тринадцати броневиков подбито шесть. А сколько вреда могли бы наделать эти подбитые теперь танки и бронемашины еще через несколько дней, когда двинется Шестая армия на Перекоп?..
Наркевич и еще говорил что-то, но слова его почему-то вдруг перестали звучать. Лишь видно было, как широко раскрывал он узкие красные губы и как вспыхивали, точно огоньки выстрелов, его глаза. Красноармейцы с немым изумлением смотрели на танки. Многим из них казалось сейчас невероятным, как это можно было не только бороться с этакими уродами, а еще и одолевать их. И многие из многих не верили себе, вспоминая себя в этой борьбе и в этой победе.
Принимая на каховском параде шефское знамя для своей дивизии, Романюта был полон радостных ощущений жизни. Деятельная кровь разливалась по его телу, обжигая тугие жилы. Романюте было свойственно разгораться изнутри, а не снаружи. Радость есть бодрость духа; бодрость — свидетельство силы; а сила — надежда и залог победы. Романюта давно уже знал: чтобы делать новое, надо самому быть новым, нести в себе новизну как часть себя. И теперь он был именно таким — новым.
Вечером торжественного для Каховки дня Романюта отправился в штаб полка и разыскал там Юханцева.
— Здравствуйте, товарищ военком!
— Здорово!
— К вам.
— Ясно.
«Почему же ему ясно?» — смущенно подумал Романюта. И Юханцев тоже подумал: «А не зря ли я в ясновидение ударился?»
— Рано пришли, товарищ, — сказал он, улыбаясь серыми глазами, — не готовы еще карточки. А завтра два экземпляра получите с надписью: «Командир роты такого-то стрелкового полка пятьдесят первой Московской дивизии такой-то принимает шефское знамя Моссовета». Будь благонадежен!