— В обиду не дам! Товарищ Тельман сказал: «Мальчик…»

Офицеры прокричали уставные слова. Строй каторжников замер. По плацу быстро шел комендант лагеря. Это был высокий полковник с подвязанной левой рукой. Козырек его фуражки был низко надвинут на лоб. Высокие сапоги сверкали. Ремни с кортиком и револьвером — тоже. Хлыст торчал подмышкой.

— К столбу! — приказал он кому-то.

Трое конвойных солдат, маршируя, как на вахтпараде, подошли к Карбышеву, окружили его и, выведя из строя, поставили у столба. Полковник смотрел на Карбышева, а Карбышев — на полковника. У коменданта были огненно-холодные глаза, какие бывают у больших хищных рыб. Он молчал, это продолжалось минуту или две, а может быть, даже больше. Карбышев ждал, ждал… Наконец:

— Кто вы?

— Я — генерал-лейтенант советских войск.

— Большевик?

— Да.

Комендант пожевал губами.

— Я знаю вашу Россию: это — подвода и постой.

— Вы понятия не имеете о Советской России.

— Что?

— Да…

— А кто победит — Германия или Россия?

— Советский Союз.

— Что? Что? Как вы смеете? И вообще все, что вы позволяете себе болтать, это… это опаснее пуль!

— Я говорю, что победит Советский Союз. Только он.

— Свинья! Мошенник! Большевик! Забудь, что ты генерал! Ты — государственный преступник… Вот… Получай!

Комендант выхватил здоровой рукой хлыст из подмышки. Глаза его побелели от бешеной злобы. И вдруг звонкий треск оплеухи, быстрый и короткий, словно холст рванули разом по всей ширине, прорезал воздух. Комендант качнулся. Дрезен, как-то особенно глубоко припадая на правую ногу, медленно отступил от него и, плавно хромая, поплелся назад в строй. Впрочем, с полдороги он повернул голову и спросил:

— Ну-н?

Комендант тоже не спешил. Он вынул револьвер и, хорошенько прицелясь, выпустил пулю прямо в затылок оберкапо. Для подобных случаев промахи не существуют. Дрезен перестал плыть, — выстрел швырнул его вперед. Он рухнул лицом вниз, и по белому снегу задымились, разгораясь, красные, как мак, цветы горячей крови чернобородого ребенка. Мирополов и Знотинг с двух сторон заслонили собой щуплую фигуру Карбышева.

Глава пятидесятая

…Становилось все ясней и ясней, что дальше тянуть нельзя. Шестого июня, в четыре часа утра, союзники высадились в Нормандии, — открылся, наконец, второй фронт. И опять даже слепые видели, что открылся этот фронт не для помощи Советскому Союзу, а для спасения того, что еще казалось возможным спасти из арсенала реакции. Чтобы покончить с гитлеровской Германией, Советский Союз не нуждался больше ни в чьей помощи. Могучие удары один за другим падали на фашистские армии.

Сбив на реке Шаре сильную оборону противника, войска маршала Рокоссовского повернули на юго-запад, к Бресту и в обход Бреста. На западном берегу Шары их встретили свежие германские дивизии. Гитлеровское командование энергично подбрасывало сюда все новые и новые части. Но танковый кулак Рокоссовского прорывал рубежи, на скорую руку сооружаемые противником. Советские конница и мотопехота лавиной устремлялись в бреши, охватывая фланги неприятельских расположений. Почти то же совершалось и восточнее Бреста — прорыв обороны, обходы, охваты. Сбрасывая гитлеровцев в болотные топи, по грудь в тине, с пушками на лямках, через лесные завалы и вплавь через реки шли советские войска к Бресту, выдвигаясь конными частями к Западному Бугу. Гитлеровцы увязали в пинских трясинах. Сохранить за собой пути отхода из этих гиблых мест было для них вопросом спасения, и они старались держаться. Но Рокоссовский вывел свои войска на юг и перерезал шоссе Кобрин — Брест, рассекая вместе с тем надвое и фашистскую группировку. Гитлеровцы думали отойти отсюда на Влодаву, но и эта дорога была уже перерезана. Двадцать восьмого июля войска Первого Белорусского фронта штурмом взяли Брест и уничтожили окруженные к западу от него при фашистские дивизии.

Это происходило на фронте. А внутри Германии? Внутри Германии по приказу министра внутренних дел Гиммлера вылавливались и арестовывались все бывшие депутаты рейхстага, которые до сих пор не стали наци. Среди этих людей был Эрнст Лютке, старый деятель революционной профоппозиции, всегда стоявший на левом ее крыле и просидевший с девятьсот тридцать третьего года по тюрьмам в общей сложности ровно десять лет.

* * *

В лагере Бухенвальд было заперто двадцать пять тысяч заключенных. На территории лагеря находилось множество бараков с трехъярусными нарами, большие конюшни, где производились расстрелы, несколько испытательных станций и крематорий.

За ночь похолодало. Ветер угнал тучи далеко на юг. На синем небе ярко вспыхнул было и, не успев разгореться, потух звездный пожар. Мир становился голубым. По лицу и волосам Лютке пробежало живое дыхание рассвета. Ему показалось, что грудь его стала шире: это сделал утренний воздух, прозрачный, как начисто вытертое стекло. Лютке стоял у решетчатого окна своей одиночки и смотрел на мир. Это был худощавый человек с темным лицом и волосами такого странного, почти совершенно белого цвета, что их можно было принять и за седые и просто за очень светлые. Он был в нижнем белье и спортивных туфлях. Всего два дня назад его привезли сюда из Дахау, и он еще не научился спать на новом месте. Но глубокую предутреннюю тишину можно было и здесь слушать так же, как в Дахау. И здесь в ней было нечто громкое, торжественно звучное. Лютке привык к тишине и полюбил ее. А сам он был так молчалив, что, когда начинал говорить, казалось, будто губы его слиплись и ему трудно разжать их. Тюремные надзиратели ненавидели его именно за молчаливость. Им чудилось, будто молчание Лютке жалит, как змея. Но он и не подозревал об этом. Ждать, шептать, надеяться, разочаровываться в течение одиннадцати лет, — от всего этого можно в конце концов устать. А усталость, как известно, у одних людей развязывает язык, у других же, наоборот, связывает. И Лютке молчал просто от страшной усталости.

Уже совсем рассвело, а он все еще стоял у окна, отсчитывая какие-то дни, недели и месяцы в обе стороны от наступавшего утра — и в прошлое и в будущее. Вдруг сирена протяжно и жалобно закричала раз, еще раз и, наконец, в третий, как бы надсаживаясь из последних сил. По лагерному двору забегали люди с черными нашивками на воротниках своих форменных курток, — буквы СС…

Б-бах! Б-бах! В небе ревело, гудело, свистело. Лагерь мгновенно ожил и тоже загудел. Б-бах! Бомбы с грохотом рвались в разных концах города. Б-бах! Это где-то совсем близко. Стекло в окне звякнуло и осыпалось тысячью мельчайших осколков. Что-го треснуло в стене, отозвалось под полом.

— Raus! Raus![134]

Запел замок в двери. Из разъема, между дверью и косяком, выглянула фигура с черными нашивками на воротнике.

— Raus!

Синие клубы дыма тучей поднимались над Бухенвальдом. Туча эта все росла и росла, захватывая половину горизонта вширь и половину неба ввысь. Б-бах! Б-бах! Лютке обернулся к двери и, ужалив тюремщка молчанием, пошел вон из камеры. В этот день, двадцать четвертого августа, союзники жестоко бомбили фабрики в Бухенвальде…

* * *

Такие люди, как Эрнст Лютке, не засиживались подолгу ни в одном из концентрационных лагерей. Удивительно, как часто перебрасывали их из застенка в застенок, и непостижимы причины такой бесполезной оперативности. В Бухенвальде Лютке пробыл всего четыре дня. Затем он уже оказался в Заксенгаузене — сорок километров к северо-западу от Берлина. Заксенгаузен — лагерь изоляции, которая была признана решительно необходимой для известного рода заключенных после июльского покушения на Гитлера. Изолированные в Заксенгаузене время от времени куда-то отправлялись из лагеря. Куда? Этого никто не знал. В неизвестном направлении.

Немедленно по прибытии в лагерь Лютке был отправлен на работу в электротехническую мастерскую по той причине, что в молодости преподавал физику в одной из провинциальных гимназий. В мастерской он пробыл до вечера. Моросил мелкий дождик. Лагерь кутался в туман молочного цвета. Электрические фонари мигали с тревожной неопределенностью. Земля была скользка и мокра. К Заксенгаузену подбирались сырые и душные сумерки. Радио глухо кричало: «Над имперской территорией ни одного вражеского боевого соединения замечено не было…» Итак, в день двадцать восьмого августа шкура гитлеровской империи избежала повреждений. Впрочем, ведь дело не в шкуре. Лютке вспомнил свою мимолетную встречу с Тельманом в Баутцене два года назад. Тельман тогда сказал: «Война с Советским Союзом — величайшая ошибка Гитлера. Германия никогда не победит Советской России, потому что Советская Россия за двадцать пять лет стала сильнее любой другой страны. Сталин свернет шею Гитлеру…» Так сказал тогда Тельман. Лютке — бывалый человек. Еще выступая когда-то на учительских конференциях и впоследствии, как депутат ландтага в Саксен-Веймар-Эйзенахе, он приобрел известность незаурядного политического оратора. Обычной темой его выступлений было: «Nur der verdient sich Freiheit wie das Leben, der taglich sie erobern muss!»[135] Свобода и жизнь, конечно, существуют, но только не для Лютке и не для Тельмана. Чем молчаливей был Лютке в тюрьмах, тем громче негодовала в нем душа. В мае пятнадцатого года судьба впервые свела его с Вильгельмом Пиком, — они были одновременно арестованы во время спартаковской демонстрации в Берлине. С тех пор прошло почти тридцать лет. Недавно в Дахау, между долгой отсидкой в Баутцене и короткой в Бухеньальде, — последняя встреча с этим замечательным человеком. В Дахау находился тогда еще и секретарь греческой компартии Захариадис. Пик сказал: «Заметьте, товарищи: немецкая коммунистическая партия, единственная из всех партий Германии, не капитулировала перед нацистским террором…» Лютке думал: «Он прав. Мы — за решеткой. Но разве мы капитулировали? Тельман всегда утверждал, что политического деятеля надо судить не только по тому, чего он достиг, но и по тому, чего он хотел достигнуть. Да ведь, кроме нас, замурованных, есть и свободные. Например, Герберт Чепе…» Лютке с нетерпением ждал, когда рассеется над Заксенгаузеном белый туман. Ему хотелось получше разглядеть этот лагерь, сидя в котором, Герберт Чепе организовал весной сильный подпольный центр. Потом по приказу партии он бежал из лагеря и теперь руководит боевой группой в Берлине… Однако туман не рассеивался. Он все гуще и гуще нависал над лагерем, — давил, душил, мешал видеть. Впрочем, помешать Лютке принять важнейшее новое решение он все-таки не мог. Здесь, в Заксенгаузене, Лютке должен был, наконец, отказаться от молчания и перейти сперва к словам, а затем и к делу.

вернуться

134

Выходи! Выходи! (нем.).

вернуться

135

«Свобода и жизнь даются лишь тем, кто каждый день берет их с боя» (нем.).