Глава сорок пятая

Брест оборонялся двадцать восемь дней. Конец обороны осажденной крепости почти всегда совпадает с ее «капитуляцией», с ее «падением». Но применительно к Бресту невозможно говорить ни о чем подобном. Оборона этой крепости прекратилась потому, что некому было больше защищать ее. Брест не «капитулировал» и не «пал», — он истек кровью. Когда гитлеровцы вошли в цитадель, она еще не была мертвой. Ее стены продолжали жить, — стреляли, так как не все, далеко еще не все очаги сопротивления к этому времени потухли. Безымянный солдат нацарапал на внутренней стене каземата в северо-западном углу цитадели: «Я умираю, но не сдаюсь. Прощай, Родина!» И поставил дату: двадцатое июля. Итак, лишь двадцатого гитлеровцы окончательно осилили Брест, — овладели его трупом. Есть в истории военных подвигов золотая полоса славы, которой озаряется народ, мужественно отстаивающий право своей родины на честь и свободу. Была геройская оборона Смоленска (1610-1611 годы); на весь свет прогремел Севастополь (1854-1855 годы). В грозную эпоху последней великой войны блеском такого же точно подвига увенчался Брест-Литовск.

Каждый из двадцати восьми дней бугской страды тяжко ударил по слабенькой полководческой репутации генерала фон Дрейлинга. И репутация не выдержала этих ударов, развалилась. Дрейлинга отрешили от командования дивизией и вызвали в Берлин. Он ехал туда в убийственно-скверном настроении. Он глядел из окна вагона на мелькавшие мимо старинные восточно-германские городки и не замечал их. Да и были они удивительно, до смешного похожи друг на друга: узкие высокие здания с крутыми, красными крышами; длинный белый Дом[68] с башней без окон; летнее солнце, ярко плещущееся на медных шпицах и бронзовых петухах средневековых колоколен… Отряды подростков из молодежного союза маршировали у вокзалов, — раз, два, три! Фашистская песня о Хорсте Весселе неотрывно преследовала Дрейлинга. Под ее звуки фон Дрейлинг прибыл в Берлин и вышел на перрон, с обеих сторон заставленный серыми голландскими вагонами-ледниками. От страха за будущее и сам он был в эту минуту так же сер и мертвенно холоден, как любой из этих вагонов.

* * *

Потянулись странные дни трусливых ожиданий и тревожной неопределенности. Тотчас по приезде фон Дрейлинг побывал во всех канцеляриях и постучался в двери всех штабных кабинетов, доступных для людей его сравнительно невысокого ранга. Но из этого ровно ничего не вышло. Он не слышал прямых обвинений в брестской неудаче; но вместе с тем ничего не узнал ни о действительной причине своего отозвания из армии, ни о том, что ему предстоит делать дальше. С ним почти не разговаривали, перебрасывая его, как мячик, с одной штабной лестницы на другую. Самое страшное в жизни — неизвестность. Фон Дрейлинг очень болезненно испытывал это на себе. Как-то, выйдя из метро на Бель-Алльянс-плац, он взглянул на чистое, ясное небо, и горькие слезы обиды градом полились из его глаз. «Все, что угодно, — думал он, — арест, суд, разжалование, — все, что угодно, но не эта пытка молчания…» В ранние дни юности он любил помечтать о Германии — о родине своих предков. Она представлялась ему не иначе, как с кайзером посреди блестящего собрания горностаевых мантий, доломанов с бранденбурами, касок с плюмажем и расшитых мундиров. Но в этой Германии, которая приютила его теперь, не было решительно ничего общего с благородно-рыцарственными картинами полудетских грез — подлая акробатика на головах и спинах честных тружеников и порядочных людей. К отчаянию фон Дрейлинга начинала примешиваться злоба, а это всегда поднимает дух. Он огляделся и, закурив сигарету, направился через площадь к ближайшему кино.

Дрейлингу очень хотелось в этот вечер махнуть на все свои несчастья не только рукой, но, может быть, даже и ногой. Когда на экране закрутилась перед ним визгливая оперетка «Zehn Madchen und Kein Mann»[69] и по нежным щечкам белокурой актрисы покатились веселые глицериновые слезы, он ощутил в своем обрюзгшем, каплуньем теле прилив давно иссякшей, чисто мужской силы и обрадовался чрезвычайно. Он представил себе фешенебельный, чуточку старомодный номер в отеле «Эспланад» на Потсдамской площади, где в угрюмом одиночестве и мучительном беспокойстве провел две последние недели своей жизни, но представил себе этот номер не пустым и молчаливым, как обычно, а полным звонкого женского хохота, и случайную гостью в голубом бюстгальтере, и себя, помолодевшим на двадцать лет. Эти представления были так живы и соблазнительны, что Дрейлинг задрожал от нетерпения. Да, он живет в прекрасной гостинице, построенной еще перед первой мировой войной и очень, очень удобной для… Гостья? Да, сегодня у него будет гостья. Он сразу вспомнил все места, где случалось ему вчера и третьего дня встречать на улицах хорошеньких женщин, откровенно искавших именно таких приключений, какие были нужны ему сейчас. Стройная блондинка на Унтер-ден-Линден, у Бранденбургских ворот… И та, другая, с синими жилками на висках, в штадтбане[70] между Шарлоттенбургом и Силезским вокзалом… И еще третья с темным пушком на верхней губе возле Кенигштадтского пивоваренного завода… Все они стреляли в Дрейлинга своими смелыми глазами: ведь для такого разговора и не надо слов. Как ни плохо его положение, но для них он — «незанятый» генерал, то есть подлинная находка. А сколько прелестных девчонок постоянно шатается по городским окраинам — на Шенгаузерской аллее, на Фербеллиновской улице…

Дрейлинг выскочил из кино с прыткостью прапорщика. Он мчался на поиски «гостьи», не желая ни о чем больше думать, кроме наслаждений сегодняшнего вечера, и удивляясь, как можно было в течение двух недель не вспомнить о легкой доступности такого недорогого удовольствия. Столько вечеров пропали даром, — пфуй, как глупо! Он приостановился, чтобы вынуть из кармана дрожащими пальцами сигаретку, поднести спичку к воспаленному лицу и тотчас бежать дальше. Но какой-то человек неожиданно вырос перед ним и загородил собой путь. Высокая фуражка позволяла видеть, как странно скошен назад лоб этого человека. Крепкие, тяжелые челюсти выступали под ушами. Темные глазки зорко выглядывали из-под лысых бровей. Нос человека был крив, словно перебит посередине. Неизвестный был в форме особого отдела службы безопасности. В петлице воротника — четыре серебряные звездочки. Дрейлинг вздрогнул, но уже не от сладких предвкушений…

— Хайль Гитлер! — сказал кривоносый штурмбанфюрер. — Здорово, господин «лакштифель»![71] Почему вы околачиваетесь в Берлине, когда все строевые генералы колотят русских? Что случилось?

— «Пруссак!» — воскликнул Дрейлинг, с изумлением узнавая в кривоносом старого диверсанта и тут же испуганно поправляясь: — Господин Эйнеке! О!..

Эйнеке улыбнулся и так сморщил лоб, что кожа на его голове, и волосы, и фуражка — все вместе задвигалось вперед и назад.

— «Пруссак»? Я уж и забыл… Хорошая кличка! Если в моей груди бьется верное старопрусское сердце, то именно так и надо мне называться: пруссак.

Дрейлингу кто-то говорил, что Эйнеке занимает чрезвычайно «серьезную» должность в берлинской контрразведке. Но так как большевистская Россия — одно, а здесь… совсем другое, то у Дрейлинга не было совершенно никакого желания искать встреч с человеком, которому он был обязан сперва идеей о бегстве в Германию, а затем — и самим бегством. Как ни туго приходилось Дрейлингу в Германии, он никогда не помышлял о поисках поддержки у Эйнеке. За последние две недели он даже и не вспомнил о нем ни разу. Но теперь сам Эйнеке стоял перед ним в натуральнейшем виде и говорил:

— Слушайте, старый приятель! Где вы живете? Отель «Эспланад»? Отлично. Если вы никого не ждете сегодня, я буду вашим гостем. Выпьем коньяку и потолкуем. Никого не ждете?

вернуться

68

Собор.

вернуться

69

«Десять девушек и ни одного мужчины» (нем.).

вернуться

70

Городская электрифицированная железная дорога.

вернуться

71

«Лакированный сапог» (нем.) — прозвище немецких офицеров.