Глава пятьдесят первая

На темном небе смутно рисуется высокий очерк гор. Серые сумерки ночи окутывают башню, похожую на маяк, со стеклянными боками. Наверху башни — жестяной флаг флюгера, и на нем — череп с двумя костями. Это — главный наблюдательный пост в концентрационном «лагере уничтожения», близ тирольского городка Маутхаузен. Ночь глубока, но в лагере кипит работа. Скрежещет железо, звенят лопаты, гулко бьют ломы и тарахтят автомобильные моторы. Одни грузовые машины приходят, другие — уходят. Ефрейтор Теодор Гунст также очень занят. Прошли спокойные времена, когда он за ночь без помехи выкуривал две дюжины трубок, туго набитых табаком «Победа», и раз двадцать перечитывал один и тот же номер «Цвельф-ур-блятт». Так было, например, когда Гунст служил в нюрнбергской тюрьме гестапо. Здесь же, в Маутхаузене, — не то. Место другое, да и время, по-видимому, совсем изменилось. Бывало, конечно, и в Нюрнберге, что заключенные вдруг начинали шевелиться, например, под бомбежкой. Но в общем служебная политика Гунста в Нюрнберге была очень простая: днем — заставлять своих подопечных дрожать от страха, а ночью — черт с ними. Теперешняя политика заключалась в том, что сам Гунст днем и ночью дрожал от страха, не имея положительно ни минуть! отдыха. И сейчас он трудился — обходил караульные посты. Ну, и посты! Фольксштурмовцы четвертого призыва, бородатые седые болваны, со старыми итальянскими ружьями и греческими патронами, — ха-ха-ха! Гунст смеялся, но весело ему не было…

…В бараке — двести пятьдесят человек. Люди спят на тощих сенниках. Над спящими — облака пыли. Подъема еще нет, но окна раскрыты. В барак врываются мороз и ветер. Линтварев проснулся, посмотрел направо, налево и — заплакал. Продолжая неслышно плакать, поднялся с койки и зашагал в умывальную. Пришлепав сюда босыми ногами по мокрому цементному полу и дрожа, как собака, он стоял перед умывальником и думал. Мысли лягушками скакали в разных направлениях и возвращались назад. В конце концов все они были привязаны к одной, главной мысли. Как всегда, это была мысль о Карбышеве. Вот — человек, которому Линтварев обязан, как никому другому на свете. Это особенно ясно теперь, когда не нынче-завтра фашистам крышка, — ясно, чем грозила в Хамельсбурге минута слабости пойманным на фашистский крючок и от чего Карбышев спас Линтварева…

Это так. Но, с другой стороны, Линтварев своими глазами видел листовку, где объявлялось о переходе Карбышева к фашистам. Едва ли не в сотый раз Линтварев тревожно и тяжко задумался над вопросом: может ли это быть? Правильно ответить на вопрос значило для него то же, что узнать свою собственную судьбу. Как ни мучительны были страдания, через которые прошел Линтварев, он все-таки не хотел умирать, и ему казалось, что, как ни ужасна жизнь в лагерях, он все-таки выдержит. Это Карбышев научил его в Хамельсбурге без отчаяния смотреть на длинную полосатую куртку. И даже потом, угодив в Besonderskommando[145], Линтварев все еще не сдавал позиций. «Главное — держаться. Уж это наверно: сперва сам собьешься, а там и других начнешь сбивать». Так тянулась тоненькая ниточка его утлого существования до тех пор, пока случай не натолкнул Линтварева на листовку о Карбышеве. Ничто никогда не производило на Линтварева такого потрясающего действия, как эта бумажка. Твердость его сразу дала глубокую трещину. Непременное желание все выдержать, лишь, бы жить, рухнуло, и вера в себя потеряла смысл. Тревожны и тяжки были его мысли о Карбышеве, а он все думал, думал и думал. Все искал людей, от которых можно было бы узнать, где Карбышев и что с ним. Но люди не находились. Линтварев сам не понимал, как случилось, что от судьбы Карбышева оказалась в прямой зависимости его собственная судьба. Не то Линтварев так решил, не то, вернее, — за него решилось: если после всего, что было, Карбышев действительно изменил, — нельзя было больше ни терпеть, ни ждать, ни жить. Этим решением совершенно уничтожался в Линтвареве страх смерти. Но то, что приходило на его место, было страшнее всякого страха. Умереть в лагере уничтожения, в Besonderskommando — пустое дело. Бесконечно труднее умереть, когда для этого необходимо сначала убить в себе самое святое из чувств — благодарность. Думая об этом, Линтварев засыпал, об этом же продолжал думать во сне и просыпался задолго до общего подъема все с теми же мыслями, в слезах от жестокой ночной тоски. А как бы он мог еще захотеть жить, лишь бы… Лишь бы… Из барака донеслось громкое:

— Встать!..

Через блок проходил комендант Маутхаузенского лагеря полковник фон Мюльбе. Он шел, держа перед собой в вытянутой руке револьвер, насупив брови и странно скосив на сторону багровое лицо. Пленные неподвижно стояли возле своих коек. Барак молчал. Это было молчание, которым природа имеет обыкновение встречать грозу; ожидание, за которым следует неожиданность. И хотя полковник фон Мюльбе получил воспитание в закрытой Лихтерфельдской школе, а потом долго служил в привилегированном Потсдамском полку, но и он слыша эту тишину, ждал страшного, боялся неожиданного и после бессонной ночи шел с револьвером в руке через блок к господину Фогелю за советом.

* * *

Что же за птица господин Фогель, к которому идет советоваться комендант? Может быть, это штурмбанфюрер СС? Или доверенное лицо из Берлина? Ни то, ни другое. Господин Фогель — австрийский антифашист, строго придерживающийся американской ориентации, — вот и все. Он заключен германскими властями в лагерь уничтожения как враг режима. Итак, полковник фон Мюльбе идет за советом к врагу, подлежащему уничтожению.

Господин Фогель обитает не в бараке, а в одном из бетонных мешков большого серого корпуса. Каждый мешок — одиночная камера размером два на три метра. Мебели в этих мешках нет, — бетон и камень. На задних стенах, против дверей, ввинчены кольца с цепями, ручными и ножными. Длина цепей такова, что скованный ими человек может стоять или висеть, а сидеть или лежать уже не может. Здесь фашистский режим борется со своими врагами и, как правило, всегда одерживает над ними верх. Господин Фогель заключен именно в такой камере. Только цепей в ней нет, а мебель имеется: посередине — стол; у боковой стены — гобеленовый диванчик с безукоризненно чистым постельным бельем.

Когда полковник фон Мюльбе вошел в камеру, ее обитатель еще нежился под одеялом; на столе благоухали остатки вчерашнего ужина: шницель по-венски, и мутно поблескивала пустая бутылка из-под вина. Таким образом, господин Фогель принимал своего раннего гостя в постели, — точь-в-точь как это делала когда-то французская королева Мария-Антуанетта. Необыкновенному преступнику еще не стукнуло пятидесяти. Он был рыжеват и мало импозантен. Но если у полковника фон Мюльбе выражение лица отличалось вялостью, а само лицо походило на картонную маску, то господин Фогель, наоборот, поражал живостью своей физиономии. Да, конечно, как ни уютно обставлено его маутхаузеновское заключение, а широкая, веселая Вена, большая квартира на набережной Франца-Иосифа и дача в Гитцинге — лучше. Господин Фогель ухитряется и здесь, в лагере, выпивать по бутылке хорошего вина за обедом и ужином; но вино лишь подхлестывает в нем энергию, которой некуда девать. А между тем господин Фогель любит трудиться, — каждодневно присутствовать на двух-трех больших приемах и произносить две-три речи в разных концах Австрии. Он бывает изумительно работоспособен навеселе; и, подвыпив, становится словоохотлив, как никто. Политические противники ославили его алкоголиком; демократические газеты печатают карикатуры, на которых он обнимается с бутылкой водки; какие-то негодяи болтают, будто он давно бы валялся под забором, не будь у него умной и сердитой жены. Все это — глупости. Господин Фогель — способнейший из австрийских политических деятелей; он на редкость неутомим и как бы самой природой предназначен к тому, чтобы ладить с социалистами. Найдите-ка еще такого! Собутыльники из «Картель-Фербанд»[146] изображают его сейчас христианским великомучеником, расчищая дорогу к будущему. И в Берлине его берегут, ибо отлично понимают, что он — самый настоящий фашист, но только американского толка. И выходит, что господин Фогель одинаково близок и дорог как известной части своих соотечественников, так и американцам, и гитлеровцам. Выгода такого положения столь очевидна, что за нее стоит отдать несколько месяцев жизни в комфортабельной маутхаузенской одиночке. По всем этим причинам нет никаких оснований удивляться, что полковник фон Мюльбе, учившийся в Лихтерфельдской кадетской школе, служивший в Потсдамском полку и всю жизнь при слове «политика» хватавшийся за револьвер, нуждался в общении с прожженным политиканом Фогелем не меньше, чем лошадь в вожжах. Мюльбе вошел в камеру и сказал:

вернуться

145

«Особая» команда — для ускорения гибели.

вернуться

146

Полуиезуитская политическая организация в Австрии, послужившая костяком для создания реакционной «народной партии» («партия денежного мешка»).