— Ты что-то затеял, — говорила обеспокоенная Лидия Васильевна.
— Да вот, чтобы к хвосту не пришили…
— То есть?
— Буду проситься у Велички на восток!
Глава пятнадцатая
Восточный фронт, со штабом в Арзамасе, возник в середине июля. К началу августа он тянулся от Казани через Симбирск, Сызрань, Хвалынск и Вольск; у Балакова переходил на левый берег Волги; затем пересекал Николаевский уезд. А от Николаевска на Александров-Гай шел уже фронт уральских казаков. Когда белые захватили Казань, на линии Сызрань — Хвалынск — Саратов закипели жестокие бои. Благодаря этим боям силы белых оттянулись из-под Казани на Сызрань и Хвалынск. Это очень помогло Красной Армии. Девять дней отбивала она Казань и — отбила. Белые откатывались за Волгу у Симбирска и Вольска. Первая армия Востфронта зарабатывала молодую славу. Имя политкома, вдохновлявшего ее на победы, прогремело по фронту, разнеслось по всей стране: Куйбышев.
Красота ненастной русской осени чем-то напоминает красоту человеческой печали. И при взгляде на грустный осенний пейзаж, как будто перед лицом горя, растет и ширится душа. Бурен ветер, но не пугает. Низко бегут черные тучи — мимо. И все шел бы да шел сквозь туман и брызги по унылым просторам желто-грязной земли. Именно в такое-то время Карбышевы приехали в Арзамас. Лидия Васильевна осталась в поезде — податься некуда: церквей в городе больше, чем домов, а Дмитрий Михайлович отправился являться «в распоряжение». Военно-полевые строительства росли уже в это время на Волге как грибы. И Карбышева, что называется, с ходу назначили начальником такого строительства в только что освобожденный от белых Симбирск. Отходя, белые взорвали мост у Симбирска. Надо было его немедленно восстановить, — вот и работа. Однако вырваться из Арзамаса было не так-то легко. Колесо штабной работы повертывалось очень живо. Начинжвост[25] приказал:
— У Азанчеева — заседание по штатам. Вы знаете нашу точку зрения. Надо отстоять во что бы то ни стало. А то они… Прошу вас, потому что сам всего не могу, а…
— У Азанчеева?
— Да. Вы его знаете? Тем лучше. Идите, дорогой, идите…
Азанчеев занимал одно из самых ответственных положений в штабе Востфронта. Но когда Карбышев вошел в его набитый людьми кабинет и, приютившись у двери, принялся сквозь волны махорочного дымя разглядывать знакомую фигуру председателя, он в первую минуту даже и понять ничего не мог. Потому ли, что Азанчеев сильно похудел, или потому, что сбрил усы, но он совершенно перестал походить на себя. У него было теперь какое-то вовсе некрасивое, нервно-злое лицо, ничем не напоминавшее прежнего красавца. И только глаза все так же прятались, скользя, убегая, как бы совсем исчезая по временам с физиономии. Но председательствовал он уверенно, находчиво и твердо — по-азанчеевски.
Вдруг дверь кабинета приоткрылась. В ее разъеме отчетливо обозначилась растрепанная женская голова. За головой энергично вдвинулся в кабинет шелковый дамский халат, несвежий и затасканный. Вошедшая особа обвела заседавших ожесточенно-гневным взглядом. Затем ее прекрасные темные глаза остановились на Азанчееве. Презрение и ненависть ярко сверкнули в них. Карбышев подумал: «Красивая… мегера!»
— Леонид Владимирович, — проговорила она, судорожно давясь клубком бешенства, — ты решительно обо всем забыл! Мишелю давно пора варить кашку!
В углу громко засмеялись. Сердитая жена Азанчеева скрылась так же мгновенно, как и появилась. За стеной пронзительно заплакал Мишель. Было совершенно ясно, что комната, соседняя со служебным кабинетом Азанчеева, была обиталищем его семьи…
Закрывая заседание, Азанчеев попросил Карбышева задержаться.
— Вы не представляете себе, как я рад…
— Я тоже, генерльал…
Карбышев произнес неуместное и ненужное сейчас слово не по ошибке. Ему хотелось отомстить этому человеку за что-то прежнее, очень скверное, и он думал, что слово годится для отместки. Так и вышло. Впалые щеки на картонной физиономии Азанчеева мертвенно побледнели.
— Т-сс! Зачем вы… Как это можно, в самом деле…
Он оглядывался: а вдруг кто-нибудь слышал? С сердца Карбышева свалился противный груз отвращения. Он взял себя в руки и прикинулся виноватым.
— Простите, Леонид Владимирович! Сила привычки… Еще хорошо, что превосходительством не…
Азанчеев кисло улыбнулся.
— Да, вы неосторожны… Право…
Люди с особой легкостью верят тому, чему им хочется верить. Это случилось сейчас с Азанчеевым: он действительно поверил, что Карбышев ошибся. И ошибка эта была приятна. Ему даже почудилось, что с человеком, который может подобным образом ошибаться, пожалуй, не обязательно застегиваться «на все четыре булавки»[26].
— Я никак не думал найти вас здесь и в этой роли, Леонид Владимирович, — сказал Карбышев, — и очень удивился, узнав…
— Разве это так удивительно? Я всегда любил новое…
— До тех только пор, пока оно ничем не угрожало старому.
Карбышев опять кольнул, и опять Азанчеев не ощутил укола.
— Скажу вам правду: я очень колебался, принимая решение. Но хорошо понимал, что чисто военные, то есть офицерские, организации не могут иметь ярко выраженной, а тем более социальной идеи, и потому никогда не увлекут за собой широких масс. Они действуют успешно, — вспомним историю, — только при дворцовых переворотах. Гражданское мужество и решительность военных вождей всегда оказываются ниже их профессионального боевого мужества. Пример — декабристы на Сенатской площади. Я колебался. Но в конце концов выбрал все-таки этот путь — с красными, с большевиками.
— И не жалеете?
— Как вам сказать? Времена такие, что личная жизнь и унижение становятся чем-то нераздельным. Только служба и спасает. Да, конечно, это не прежняя служба…
Азанчеев вынул из своей застежки еще одну булавку.
— Я был произведен офицером в Преображенский полк, в третью роту. Эта рота — «морская». Она считалась хозяином ботика Петра Великого. Как только открывалась навигация, наша рота ежегодно выходила с ботиком на Неву, а крепость салютовала ботику орудийным огнем. Третья рота — красавцы с черными бородами. В пятой — рыжие бороды; в восьмой — светлые. Четвертый батальон — стрелковый, — сплошь живые и быстрые великаны. Святыня полка — знамя, с которым он дрался под Полтавой. Может быть, это и не интересно вам. А я вспомнил сейчас потому, что недалек ноябрь, а девятнадцатого — праздник преображенцев, славная память битвы под Нарвой…
Он вздохнул глубоко, глубоко — печальным, затяжным вздохом. Мысль его медленно, с явным трудом отрывалась от прошлого и переносилась в настоящее.
— Все это было, было и ничего этого больше нет. Все — другое. В августе меня чуть было не назначили начальником Всеросглавштаба, — сказал он, внимательно следя за впечатлением, которое это сообщение должно было произвести на Карбышева, — но я отделался. И слава богу! Я никогда не был карьеристом, а теперь… Вы слышали? Открывается академия Генерального штаба Красной Армии. Это — дело другое.
— То есть?
— А я бы очень не прочь попрофессорствовать. Вот мое настоящее дело… Но мы все говорим почему-то лишь обо мне. Расскажите же, пожалуйста, и о себе, о ваших планах, о том, как вы представляете себе свое участие в гражданской войне и самое гражданскую войну. Я с большим интересом вас слушаю…
Карбышев пожал плечами. Действительно до сих пор говорил только Азанчеев и только о себе. Заметив, наконец, как это глупо и невежливо получается, он приостановился. «Я вас слушаю»… — и сейчас же опять заговорил сам.
— Должен вам сказать, что я все-таки ничего не понимаю в гражданской войне. Иногда мне кажется, что это даже вовсе не война, а просто какой-то кинематограф.
— Кинематограф?
— Да, именно… Политическая фильма на тему «Поехала кума неведомо куда». Вот вы собираетесь в Симбирск. А известно вам, как мы взяли Симбирск? Ведь только потому и взяли, что Симбирск — родной город Ленина.