— Да и Карбышев тоже хорош, — сказал Заусайлов, — предупреждали меня насчет него, — не верил, а теперь сам вижу… Хорош! Уж вы меня извините, господа, я ведь прямо в свой буржуазный хлев лезу, — иначе никак не могу. А корпус офицерский все-таки надо от Наркевичей и от прочих позорящих его элементов очистить! Да-с!
Комиссия по составлению наказа работала в Хотине. Дело шло дружно, почти без споров. Наказ складывался как бы сам собой. Во-первых, полное признание власти Советов и Совнаркома; во-вторых, немедленная передача земли земельным комитетам; в-третьих, заключение мира; в-четвертых, переизбрание общеармейского и фронтового комитетов; в-пятых, расформирование ударных батальонов. Члены комиссии из солдат требовали еще немедленного устранения от дел старого корпусного комитета. Но Наркевич без труда доказал им, что в наказе такой пункт был бы лишним: корпуском не заживется на свете. И действительно верхушечные комитеты — армейские, корпусные — повсюду либо явочным порядком разгонялись солдатами, либо сами слагали полномочия, не дожидаясь перевыборов…
И вдруг в комиссию ворвался запыхавшийся Лабунский и предъявил мандат корпускома. Комиссия именовалась в мандате «согласительной», а капитан Лабунский «членом решающего голоса». Новый член заглянул в проект наказа и разразился в полную силу своего «решающего» голоса:
— Армия обязана сопротивляться попытке захватить власть. Арена борьбы перенесена из Петрограда и Москвы в армию. Здесь мобилизуются силы. Отсюда они двинутся на Петроград и Москву, чтобы не оставить камня на камне от большевистской авантюры. Или восстановление власти народных избранников и созыв учредительного собрания, или открытие фронта. Мы — у последней черты… Впереди — приостановка железнодорожного движения, отпадение от центра, голод, разбой, анархия, гибель… Гибель России. Вот — резолюция корпускома…
— Нам не надо этой резолюции, — сказал Наркевич.
— Как так?
— Да… Корпусной комитет — кучка людей, которых завтра не будет…
— Поч-чему?
— Потому что мы вас, комитетчиков, завтра же переизберем.
— Опять насилие?
— Нет. Только отказ в доверии.
— Но ведь вы же нас и выбирали…
— Вы, господин капитан, поймите, — вразумительно сказал Романюта, — мы уже и вчера отказывались идти в наступление за буржуев, а вы хотите, чтобы сегодня пошли…
На носу Лабунского выступили крупные капли пота. Он потянулся рукой к карману за платком, но платка почему-то не оказалось. Тогда кулак его двинулся прямо к носу, но и до носа не дошел, а сразмаху упал на стол.
— Что ты знаешь? — рявкнул Лабунский. — Что ты сам-то понимаешь?
Вера в высшие идеалы совершенно по-новому окрылила мысль Романюты. На глазах у него осуществлялись лучшие замыслы человечества, разрешались самые трудные задачи жизни. Как же мог он остаться в стороне от этого света и не озарить им своего сознания?
— Ну? — хрипел Лабунский, — молчишь? Покривился, что старое корыто? Ах, дескать, как мало прожито, как много пережито! Так, что ли?
— Все это вы напрасно, — тихо ответил Романюта, — знать-то я, конечно, не все знаю, а понять могу все!
Настала минута, когда все, сидевшие за столом комиссии, заговорили разом. И минута эта затянулась.
— К солдатскому делу насильно прикручены мы, а зачем прикрутили нас, мы о том и не ведаем…
— Раз я не ученый, так от меня и спроса быть не может. Потому мы не в комитете, а в окопах сидим…
— Вишь, примчал — глаза нашему брату вязать. Знаем!
Шумная минута тянулась, тянулась и вдруг оборвалась на хлипком звонке полевого телефона. Наркевич схватил трубку.
— Что? Что? Ну, и… Спасибо, Юханцев!
Глеб встал. У него был торжественно-радостный вид.
— Никому, товарищи, не удастся использовать революцию для продолжения войны. Бороться против большевиков — не значит бороться с одним из социал-демократических течений. Это значит бороться с самим народом, повертывать его историю вспять, — дело безнадежное.
Он протянул Лабунскому его мандат.
— Возьмите, капитан, вашу филькину грамоту. Корпусной комитет только что сложил свои полномочия. Будем считать наказ принятым, товарищи?
— Ур-ра!..
На выходе со двора участковой конторы, где заседала комиссия по наказу, Лабунский столкнулся с Карбышевым. Увидев мрачное капитанское лицо, Карбышев рассмеялся: он уже знал о внезапной кончине корпусного комитета.
— Хороним старика?
— Оставьте меня в покое.
— Хорошо. Я понимаю, что вам не до шуток. Тогда — поговорим серьезно.
— О чем?
— О том, что приключилось с вами на митинге в Рукшине. Не в первый уже раз вы врете и проваливаетесь на моих глазах. Как вам не стыдно, Лабунский?
Капитан поднял опущенную голову и тряхнул бородой.
— И вы не в первый раз задаете мне этот вопрос. Неужели все еще не ясно?
— Нет.
Лабунский не то засмеялся, не то просто растянул рот в какую-то свирепую гримасу.
— Ч-черт… — нервно пожимая плечами, пробормотал он, — все вам знать надо. Зачем? Дело элементарное. Морали-то ведь нет…
— Что же есть?
— Кр-расота!
И он пошел со двора, слегка сгорбившись и меряя землю аршинными шагами.
Глава четырнадцатая
Восьмую армию возглавил военно-революционный комитет. Декреты Советского правительства о мире и о земле были встречены в войсках взрывом восторженной радости. Нельзя было теперь не видеть, что без пролетарской революции решения для этих вопросов не было. И вот решение пришло в молдаванскую деревню, распластанную на снегу и грязи, под полого сползавшим к мутному ручью полем, и деревня сделалась местом второго рождения для множества пришельцев, сохранивших под казенным шинельным сукном свою собственную живую душу. Однако вторично войти в жизнь, расположиться в ней по-хозяйски, по-свойски, можно было только дома — под Москвой, под Калугой, под Тверью. Солдаты рвались домой. Только и слышно было: «Когда же нам отправка-то будет?» Или: «Дома — жена, дети, — не щенята, чай!» Съедены консервы, пропал кукурузный хлеб. Сапоги раздрябли, как лаптищи в дождь. Но никто не обращал никакого внимания на эти печальные обстоятельства. Без хлеба, без сапог — домой! И Романюта, вдумчивый, степенный, осторожный солдат, был в совершенной власти таких же точно настроений. Он с удивлением вспоминал себя прежнего — под Перемышлем и после выздоровления от тяжкой раны, когда возвращался на фронт с упорным желанием бороться и победить для спасения своего дома, своей семьи. Вспоминал и дальнейшее — длинную полосу неудачных атак и отбитых штурмов, отходы, тяжкие арьергардные бои. Да, не прошло все это даром ни для Романюты, ни для его товарищей. Как Илье Муромцу, им нужно было коснуться родной земли, чтобы набраться новых сил для второй жизни. Романюта отлично понимал, что с ним происходит. Но объяснить, — даже самому себе объяснить это понятное, — он не умел. «Всякое у меня чувство выела… война эта!» — говорил он.
Роты, батальоны, полки исчезали с позиций. За ними снимались оставшиеся без прикрытия батареи. Эшелоны один за другим уходили в тыл. Вместе с людьми ехали в тыл пулеметы, винтовки и патроны.
Заусайлов чувствовал себя в отчаянном положении. Его главная беда заключалась в старой офицерской склонности, воспитанной поколениями, в глубоко укоренившейся привычке служить лицу, а не идее. Кончилась «служба государю», — осталась пустота. Он знал, что восстановить монархию невозможно; понимал, что новых династий уже не выбирают. «Искать смерти? — думал он, — подожду. Но и жить-то этак — лишнее». На руках у него оставалось немалое полковое имущество: несколько сот тысяч денег, около тысячи комплектов прекрасного обмундирования, вагон чая, вагон сахара, несколько автомобилей, аппарат Юза, радиостанция с ее начальником, штабс-капитаном Печенеговым.
После несчастной истории, приключившейся с беднягой искровиком накануне войны в Бресте, он так и не оправился. У Печенегова был до пришибленности смирный вид. О чем бы ни случалось ему заговаривать, скверная тема о шпионаже, шпионах и их горькой судьбе как бы сама собой, с роковой неизбежностью, подвертывалась ему под язык. Еще когда полком командовал Азанчеев, изловили шпиона и привели в полк. Точных доказательств вины не было — подозрений много. Азанчеев приказал расстрелять этого сомнительного человека для острастки холостыми патронами. Поставили. Скомандовали. Но стрелять не пришлось, так как шпион уже лежал на земле мертвый. Он умер перед залпом, сердце его разорвалось от страха. Это происшествие доконало Печенегова. Ужас не отходил от него ни на шаг днем; а ночью наваливался и душил, заставляя спросонья кричать благим матом. «Мало вам, капитан, соли на хвост сыпали!» — с нескрываемым презрением говорил ему Заусайлов.