— Какое значение для армии, — говорил Карбышев, — имеет появление шестиколесных и гусеничных машин? Огромное. Этим реально ставится вопрос о широкой механизации армии. Механизированные части способны преодолевать чрезвычайно крутые скаты, Грязь по ступицу, воду высотой до полутора метров, поваленные наземь древесные стволы толщиной до полметра. В известной мере они могут обходиться и вовсе без дорог. Механизированные части способны двигаться по дорогам со скоростью до сорока километров в час, без дорог — до пятнадцати, а ночью и без дорог — до пяти. Что отсюда следует для армии? При наступлении — сохранность дорог и точные данные разведки об их состоянии; при отходе — максимальная порча дорог. Портить — малыми участками, но на больших протяжениях. Почему? Слушайте…
И все было так ясно, вразумительно, захватывающе-интересно, что слушали студенты Карбышева, не шевелясь, почти не дыша, а проводили — ураганом хлопков.
Племянник прибежал к Елочкину, запыхавшись. Это был большой черноглазый парень с белыми зубами.
— Дядя Степан! Дело-то какое…
— Какое?
— Из ума нейдет…
— Скажи лучше: из головы. Этак, Костюха, точней будет…
— Ну, из головы… Ведь решил я!
— Куда?
— Буду в Военно-инженерную пробиваться…
— Ой-ли? Да ведь прямо из втуза не примут. Сперва в армию надо. А ты, Костюха, хвостом о припряг не бей. Поспешишь — людей… того… Ты сперва обсуди, обдумай. Вспомни: о чем читал? Чем интересовался?
— Чем? Ну, знаете, дядя Степан… Мало ли чем… И мелкокалиберной винтовкой, и Леонардо да Винчи, и МХАТ, и токами высокой частоты, и…
— Ух, как много!
— А вот как доклад профессора вашего, Карбышева, услыхал, так и… Не я один! Много нас! И думать нечего!
У Костюхи плясало сердце, когда он говорил эти решительные слова, и странные возникали в нем при этом ощущения. Казалось ему, будто свежий морской ветер густо плещет прямо в лицо. Он закрыл глаза и увидел себя вместе с другими такими же. Он бежит вверх по широкому и крутому трапу, взбираясь на просторную палубу гигантского корабля. За кораблем — светлая синь неба, зеленая голубизна океанских безбрежии. И встречает бегущих звон волн. Костюха открыл глаза. Корабля не было. Но сердце вздрагивало, и в ногах шевелилась зарядка внезапно прерванного разбега. Дядя Степан улыбался. Как и всегда, улыбка фонарем освещала его лицо. Но в улыбке этой и в далеком блеске задумчивых глаз была не одна лишь радость за племянника — было и еще что-то, грустное. Дядя Степан вспоминал свою, совсем-совсем другую, молодость и солдатскую безысходность своих тогдашних ранних лет.
— Пробивайся, Костюха, в академию, — тихо проговорил он, — так и надо!
Еще с маньчжурских времен верен был Карбышев старой военной привычке: любил выпить за широким столом, шумно и весело, оживлялся, шутил и острил, но, сколько не случилось бы выпить, оставался трезв. Разве что почерк малость ломался, а мысль, знай себе, шагала через все препятствия, нигде не шатаясь, нигде не оступаясь и с толку не сбиваясь даже на самых запутанных маршрутах. И вдруг всему этому пришел конец.
Лидия Васильевна еще не вставала с постели. Новорожденный, — это был сын, которого ждали долго и нетерпеливо, — пищал, и все понимали, что в квартире появился какой-то главный жилец и что именно для него-то и существует квартира. У Ляльки было испуганное личико, и говорила она шепотом. Малютка Таня старалась ходить на цыпочках. Сдержанно порыкивал запертый на кухне Реджи. А новорожденный пищал все громче да громче…
— Ну и крикун! — слабым голосом возмущалась Лидия Васильевна. — Уж такой капризный, беда…
Карбышев усмехался.
— Ничего, мать, ничего! Это в нем рост его шумит…
Однажды утром ко всем этим голосам, громким и тихим, веселым и озабоченным, внезапно присоединился еще один, звонкий, чистый, с мягким южным выговором, когда-то часто и привычно звучавший в карбышевской квартире, а потом замолкший на целых три года. Как — три года? Да, да, конечно! Страшно подумать: три года ушли, как месяц, как неделя, как день…
Якимах откомандовал полком, отстажировался и вернулся в Москву на преподавательскую работу в академии. Мечта сбылась — он был адъюнктом. И вот он сидит в кабинете Дмитрия Михайловича, большой, здоровый, круглолицый, румяный, и, вскидывая быстрыми движениями головы соломенные волосы на затылке, рассказывает что-то, широко поводя могучими руками. Хоть и не был он здесь три года, а чувствует себя, как дома, — говорит громко, в полный голос. И вдруг…
Тишина, шорохи, писк новорожденного сразу ударили в уши Якимаха. Он вздрогнул и, внезапно оробев перед догадкой, перестал размахивать руками, съежился и прошептал:
— Вон оно что… Поздравляю, Дмитрий Михайлович… Поздравляю!
Потом вскочил, выбежал на носках в переднюю, открыл там свой дорожный чемоданчик и вернулся с пахучими свертками магазинной гастрономии и пузатым флаконом яркожелтого бенедиктина.
— Отметим!..
…Менялись чашечки с черным кофе, пустел пузатый флакон. Якимах рассказывал о больших одесских маневрах. Форсировали Куяльницкий Лиман…
— Утром, раненько, Лабунский с посредниками на берегу. Балагурит, будто ни в одном глазу. Вдруг командующий — снег на голову: «Как игра, с душой идет?» — «Так точно!» — «С артиллерией что?» — «Вся переправлена, на том берегу!» — «Отлично! Благодарю за…» И — уехал. А на самом-то деле, представьте, всего лишь одна батарея перебралась. Дальнейшее — у меня под носом. Часа через три наскакивает командующий на Лабунского: «Как вы смели наврать? Артиллерия до сих пор здесь…» Стоит с рукой у козырька да посапывает. И что это, Дмитрий Михайлович, за человек?
— Либо на все годен, — задумчиво сказал Карбышев, — либо ни на что не годен.
— Второе, пожалуй, вернее: не годен ни на что.
Флакон стоял пустой. Но в высоких тонких рюмках еще сверкала густая влага золотого ликера. Карбышев и Якимах подняли рюмки.
— Знаете, Петя? — вымолвил Дмитрий Михайлович каким-то не вполне своим, как бы несколько туговатым, черессильным голосом, показывая глазами на свою рюмку, — ведь это — последняя в моей жизни.
— Что? — изумился Якимах. — Как? Почему — последняя?
— Больше не выпью ни одной. Понимаете? Сын родился. Сын… Это ведь не простое дело — растить сына. Кончено, больше ни одной.
Якимах крепко закрутил головой, отчего его светлые волосы разлетелись в дым.
— Извините, не верю. Все так говорят, очень часто. А потом…
Карбышев выпил «последнюю» рюмку. Рука его медленно опускалась к столу. На лице остановилось странное выражение грустного упрямства — остановилось и замерло. Якимах подумал: «А кто его знает? Он — такой, что все может быть…»
Был ли Лабунский пьян на одесских маневрах, осталось неизвестным. Но на выпуск из академии он приехал положительно не в себе, с хмельным, буйно раззадоренным взглядом и заплетавшейся речью. Дерзкая вера в себя и тут его не оставляла. Он все порывался выступить с речью:
— Молодые командиры, молодые, сильные… Вот мой совет: забудьте обо всем, чему вас здесь учили, будьте просто хорошими, молодыми командирами… Француз де Голль… говорит…
Азанчеев взял его под руку. Кто-то крикнул:
— А чем кончите?
— Чем кончу? Очень просто…
Он был похож на загулявшего человека, который, хотя и смутно, но все-таки еще понимает гибельность своих выходок, однако уже внутренне решил: «Эх, пропадай все!»
— Чем кончу? Пожалуйста… За перс-пективы! Долой негр-амотность! Да здравствует индус-триализация! Хорошо? Ха-ха-ха!..
Банкет еще и не развернулся по-настоящему, когда Азанчееву удалось выпроводить Лабунского…
Трехлетняя служба в армии на командных должностях была для будущих адъюнктов академии периодом практического овладения военно-научной работой, накопления опытного материала и усвоения навыков, Якимах твердо знал теперь множество таких вещей, о которых раньше лишь догадывался. Ему было отлично известно, чего требует от командира современная война. Он сравнивал эти требования с тем, что дала ему в свое время академия, и находил, что она дала далеко не все необходимое. Значит, предстояло впредь или мириться с недостатками учебной работы, или, наоборот, протестовать, вносить предложения, бороться за их реализацию. Академия уже подготовила около двадцати адъюнктов, таких, как Якимах. Никто из них не колебался в выборе направления для своих действий. Что касается Якимаха, он выступал с требованием улучшений везде, где возможно: в партийной организации, в методических комиссиях, в академическом совете, на курсовых собраниях, в учебной печати. И это сразу столкнуло его с той частью старой профессуры, которую возглавлял Азанчеев.