— Вы врете, капитан Лабунский! Я — брат вашей жены. Она действительно ушла от вас, но вовсе не в женский батальон. Она — у меня.
Наркевич стоял перед грузовиком. Лабунский — на грузовике. И они молча смотрели друг на друга…
На пустую бочку из-под моченых арбузов вскочил полковник Заусайлов. Как он очутился на этой бочке? Заусайлов вовсе не собирался идти на митинг, а пришел. Не хотел слушать никаких речей, а речь Лабунского не только выслушал, но еще и так возмутился ею, что стоял сейчас на бочке, сам готовый говорить. Заусайлов не знал, что именно будет говорить. Революция мчалась вперед. Хода ее не остановить никакими речами. То, что произошло в Петрограде, — смерть старой царской армии. О чем бы ни сказать, все поздно, ненужно, глупо. Однако ведь втащила же какая-то невидимая сила Заусайлова на бочку, чтобы он говорил. О чем? Он вспомнил о Лабунском. Вот оно…
— Солдаты! Сейчас перед вами врал и проврался эсеровский поползень, капитанишка этот… Лабунский. Что мне о себе толковать? Нечего… Да, со слезами хороню старое… да! А этот… Восемь месяцев правила эсеровская сволочь Россией, травила честных людей. Теперь же подобрала хвосты, распустила со страху слюни… Еще, пожалуй, проврется, как Лабунский, да и запросит: спасайте! А насчет большевистской заразы…
— Что? Долой! Долой его!
— Да разве его слушать можно! Он вроде как. прусский аграрий является…
— Им войну подавай! Им от войны — чины, награды, а нам — что? Корниловцы! Сукины дети!
— Сшибай его к лешему в болото!
Огромный черный солдат, собиравшийся ссадить Лабунского с грузовика, теперь подбирался к бочке.
— Ай впрямь приканчивать надо эту канитель! Нехай их черви едят! Хватит нам…
— Да ведь это самосуд!
— А что ж? Своим-то судом правильнее и спорее!..
Так как Заусайлов не хотел уходить с бочки, Наркевич столкнул его.
Митинг кипел. Романюта внимательно смотрел на лица людей, окружавших трибуну. Как на лесной опушке не встретишь двух одинаковых деревьев, так и здесь не было двух одинаковых лиц. Но как лес один, так и вся эта огромная солдатская толпа была одной толпой. Другое дело — всходившие на машину и говорившие речь за речью офицеры. Здесь острая наблюдательность Романюты с жадностью направлялась на то, чтобы каждого из них понять по лицу. И — странное дело! — это удавалось ему без ошибки. Он глядел то на одного, то на другого и думал: «Этот сюда повернет, а тот, пожалуй, туда…» И они повертывали именно так, как ждал того от каждого из них Романюта.
Вдруг кто-то начал подталкивать его в бока и в спину, и, чем дальше, тем сильней.
— Выходи, Павлуха, выходи!
Широкая физиономия Романюты как-то болезненно сжалась в скулах, точно ее хозяин не просто сконфузился, а еще и застрял в тугих тисках. «Не пойду!» Но сомнение растаяло скорей, чем пришло. «Да чего трусить? Не боги горшки лепят!» И он поклонился, опустив вдоль колен жилистые плети длинных рук…
— Обращаюсь ко всем сознательным солдатам, — говорил Романюта, почему-то не слыша своих собственных слов и оглядываясь с удивлением и испугом, — я, товарищи, не большевик… Я только вижу, что из себя вышла окопная мука солдатская… И без новой власти мы жаждали и страдали… А вы уже, господа офицеры, не считайте, что у вас есть упор на армию. Полковник Заусайлов — про «большевистскую заразу»… Это — спустя лето в лес по малину!.. Потому что…
Романюта не знал, как лучше высказать свою мысль, и выражение его широкоскулого лица стало беспомощным и жалким. Он молчал, быстро облизывая сухим языком горячие губы. Карбышеву захотелось помочь бедняге. Для этого надо было ухватить оброненную Романютой мысль — и подбросить ее солдату, как делает учитель, подсказывая школьнику вдруг позабывшееся слово.
— Потому что «большевистская зараза» есть сила, — громко проговорил Карбышев, — и сейчас она — единственная сила, которая может заново устроить нашу развалившуюся жизнь…
— Верно! Верно!..
— Бог Ваньку не обманет, Ванька сам молитву знает…
— Слово — прапорщику Наркевичу!
Глеб легко взлетел на грузовик. Глаза его сверкали, худая, тонкая фигура казалась острым лезвием перочинного ножа.
— Товарищи! Буржуазия приучила вас считать то, что ей выгодно, законом жизни, а то, что вам нужно, признавать за невозможное. Проливать рабочему кровь за чужое богатство — это вполне возможно. А признать, что рабочему никакого нет смысла помогать военной наживе промышленников, это невозможно. Почему? Но ведь так получается, товарищи… И выходит, что капитал есть отечество, за которое мы должны жизнь отдавать, а сокращение хозяйской прибыли — то же самое, что гибель культуры. Экое гнусное лицемерие! Что же теперь произошло? Пролетариат в Петрограде выступил за свое право, за свое освобождение от ига капитала. И возникла новая власть. Идти против нее рабочему, крестьянину, солдату — значит идти против самих себя, против народа. Кто против Советской власти, тот на стороне буржуазии. Следовательно, он враг народа. Сегодня на наших глазах пытался незаметно прошмыгнуть в буржуазный хлев капитан Лабунский, а за ним прямиком полез туда же полковник Заусайлов. Их дело, — пусть лезут. Но мы будем знать, что в нашей борьбе за жизнь, за труд, за свободу, за новую Советскую власть они не с нами, а против нас!..
— Господа, конечно… Горбатого могила исправит…
— Хотят, чтобы у них все свое было. Пускай, говорят, и революция тоже наша будет…
— Нет уж, это — дудки. Революция-то наша! Наша!..
«Марфутка»[24] гудела в высоком небе, как трамвай. Карбышеву казалось, что он внимательно слушает ее гуд. Но на самом деле это было не так. Он думал, а «Марфутка» помогала думать, и когда подошло время прыгать на грузовик, он очень хорошо знал, что скажет и даже в каких именно словах.
— Я инженер, друзья, — заговорил он, — и слова мои будут инженерские. Думали вы когда-нибудь, почему так редко удаются штурмы укрепленных позиций? По одной из трех причин. Или проволока оказывается нетронутой, несмотря на точные штабные расчеты, — что-то где-то не сошлось. Или проволока разбита, но за ней оказалась другая, на каких-то там особенно низких кольях, — ведь всего не предусмотришь. Или, наконец, и проволока разбита, и окопы противника разворочены, словом, все расчеты оправдались, но… Что же такое случилось? Пехота потеряла сердце и не хочет больше наступать. Бывает?
— Сколько хошь бывает! — отозвалось на площади. — Очень просто!
— И я думаю, что не миллионы бойцов, не удушливые газы, не сорокадвухсантиметровые Берты вывели Россию из строя, а совсем другое. Война не нужна народу, и он знает об этом. Ошибки тут быть не может, ибо народ никогда не ошибается. За ним — чутье правды. Глупы те, кто не понимает этого. А у того, кого одарил народ пониманием своей правды, — и свет разума, и право революции, и власть. И потому я, старый царский офицер, говорю сегодня вместе с вами, солдаты: да здравствуют товарищи большевики!
Речь Карбышева понравилась. Сначала захлопали где-то далеко; потом — ближе; наконец — везде.
— Этот такой… И скажет, и научит, и за собой, коли что, поведет!
Митинг постановил: выразить недоверие соглашателям, признать Советскую власть, послать делегатов с приветствием первому рабоче-крестьянскому правительству и поручить Наркевичу с комиссией составить наказ для делегатов. Толпа поредела. Люди расходились по кучкам и толковали о наказе.
— Главное дело, чтобы наставление верное было, а не обман!
Между кучками бегал Жмуркин.
— Большевики, большевики, — приговаривал он, — что ж? И распрекрасно! А только дело-то они знают? Не выйдет так, что накорежут, да и не поправишь потом? Жизнь-то, братцы мои, как лес: что раз потеряешь, того уж не сыщешь. Разве кто другой когда-нибудь подымет…
— Ничего, — отвечали ему, — довольно нас знающие за нос тягали. Теперь сами за дело примемся. Плохо ли, хорошо ли, — как нибудь выйдет!
В стороне Заусайлов и еще несколько офицеров шепотком обсуждали положение. На митинге многое определилось. Если не все, то главные карты легли раскрытыми на стол. Особенно ясен был Наркевич: заядлый большевик. Уже два или три поручика прошли мимо него, как бы не замечая. Один или два капитана довольно откровенно уклонились от рукопожатия.
24
Так солдаты называли аэроплан.