Невил спросил, ощущая бесполезность вопроса:

— Как вы управляетесь? К вам по-прежнему приходит миссис Наджент?

Теперь миссис Гиринг говорила свободно, перестав беспокоиться о муже: понимает он что-нибудь или нет. Наверное, она начинала осознавать бессмысленность перешептываний за дверью.

— Да, ходит. Теперь каждый день. Без нее я бы не справилась. Прямо беда, доктор! Когда Альберт не в порядке, он говорит ей ужасные вещи, оскорбительные вещи — связанные с тем, что она черная. Его слова в самом деле отвратительны. Я знаю, что Альберт ничего такого не имеет в виду, это все потому, что он болен, но лучше бы она этого не слышала. Он никогда таким не был. Миссис Наджент такая славная — все понимает правильно и не обижается. А я расстраиваюсь. Тут еще эта женщина, соседка наша, миссис Моррис. Услышала его ругань и сказала, что, если это дойдет до департамента, нас привлекут к суду как расистов и оштрафуют. Сказала, что заберут у нас миссис Наджент и проследят, чтобы к нам больше никто не пришел — ни черный, ни белый. А вдруг миссис Наджент самой надоест и она уйдет куда-нибудь еще, где ей не приходится выслушивать такие вещи? Мне ее не в чем винить. Миссис Моррис права. Привлечь к суду за расизм могут. В газетах об этом пишут. Как мне выплатить штраф? С деньгами у нас и без этого туговато.

Люди ее возраста и класса слишком горды, чтобы жаловаться на нужду. Она заговорила о деньгах впервые, и стало видно, сколь велико ее беспокойство. Невил твердо сказал:

— Вас никто не собирается привлекать к суду. Миссис Наджент — разумная и опытная женщина. Она понимает, что Альберт болен. Хотите, я переговорю с департаментом?

— Вы могли бы, доктор? Может, будет лучше, если это сделаете вы. Я так нервничаю. Всякий раз при стуке в дверь я думаю, что пришли из полиции.

— Из полиции к вам не придут.

Невил просидел еще двадцать минут. Он в который раз выслушал, как миссис Гиринг переживает, что у нее могут забрать Альберта. Она понимала, что не справляется, однако что-то — может быть, память о клятве в супружеской верности — оказалось сильнее желания освободиться. Невил снова попытался ее уверить, что жизнь Альберта в специальном отделении будет лучше, что он получит опеку, которую не может получить дома, что она сможет навещать его, когда ей вздумается, что если бы Альберт мог что-то понимать, он бы ее понял.

— Может быть, — сказала она. — Да только простил бы он?

Что толку убеждать, будто ей не в чем себя винить? Миссис Гиринг была охвачена двумя чувствами, взявшими верх над всем остальным: любовью и чувством вины. Кто дал ему право лезть со своей земной, полной изъянов мудростью, изгоняя из ее души что-то столь глубоко сидящее, основополагающее?

Перед уходом Невила она заварила ему чай. Миссис Гиринг всегда заваривала ему чай. Невилу не хотелось чаю, и он старался подавить раздражение, пока миссис Гиринг пыталась убедить Альберта к ним присоединиться, уговаривая мужа, как ребенка. Наконец доктор мог уйти.

— Я завтра позвоню в госпиталь. Если будут какие-то новости, я дам вам знать.

У двери она поглядела на Невила и сказала:

— Думаю, я больше так не выдержу, доктор.

Это были ее последние слова, и их разделила закрывшаяся дверь. Он вышел в промозглый вечер, в последний раз услышав скрежет засовов.

10

В начале восьмого утра, в своей маленькой, но безупречно чистой кухоньке Мюрел Годбай пекла печенье. Так повелось с тех пор, как она заняла свой теперешний пост в музее Дюпейна. Мюрел приносила печенье к чаю мисс Кэролайн (если та была в музее) и к ежеквартальным встречам доверенных лиц — сестры и двух братьев. Завтрашняя встреча обещала стать судьбоносной, но это не повод менять заведенный порядок. Кэролайн Дюпейн любила, чтобы в тесто клали масло. Печенье должно быть пряным, изысканно хрустящим и едва подрумянившимся. Оно было готово и теперь остывало на специальной решетке. Мюрел занялась приготовлением флорентийского печенья. Для сегодняшнего чаепития оно не совсем подходило: доктор Невил норовил положить свой кусочек у чашки, и шоколад таял. А вот мистеру Маркусу такое печенье нравилось, и если его не будет, то он будет разочарован.

Мюрел аккуратно разложила ингредиенты, будто выступала в кулинарной передаче: фундук, бланшированный миндаль, вишня в сахаре, смесь из лимонной и апельсиновой кожуры, кишмиш, брусок сливочного масла, сахарная пудpa, сливки и плитка отменного горького шоколада. Пока Мюрел все это нарезала и крошила, ее посетило некое чувство, таинственное и мимолетное. Приятное единение духа и тела — ничего подобного до прихода в музей она не испытывала. Оно посещало ее редко и неожиданно, отзываясь легким жжением в сосудах. Наверное, это и есть счастье. Она замерла; нож завис над фундуком; Мюрел на мгновение отвлеклась, дав ножу волю. Было ли это тем, что люди чувствуют большую часть своей жизни? И даже в детстве? У нее такого не было никогда. Момент прошел, и, улыбнувшись, она опять принялась за работу.

Детские годы Мюрел Годбай, вплоть до ее шестнадцатилетия, прошли в заключении, в открытой тюрьме. Приговор обжалованию не подлежал, а в чем именно состояло ее преступление — никто ей так и не объяснил. Она смирилась со всеми ограничениями, духовными и физическими: дом тридцатых годов пополам с другой семьей; неблагополучный пригород Бирмингема, с его мнимо тюдоровскими перекрестиями черных балок; в качестве сада — клочок земли за домом; высокий забор, укрывающий этот сад от любознательности соседей. Границы включали общеобразовательную школу, куда Мюрел ходила через городской парк, с его математически выверенными клумбами, с предсказуемой сменой растений: весной — нарциссы, летом — герань, осенью — георгины. Она рано усвоила главный тюремный закон, рецепт выживания в неволе: не высовывайся и не нарывайся на неприятности.

Ее отец был тюремным надзирателем. Низкорослый педантичный человечек, с важной походкой и легкими садистскими наклонностями, которых он слегка стыдился. Благодаря собственному благоразумию отец не переступал черты, и существование его жертв было сносным. Собственную мать она считала сокамерницей, но общая беда не породила ни взаимопонимания, ни сочувствия. О некоторых вещах лучше было умалчивать. В их разговорах случались паузы, очевидные обеим, и все же попытка нарушить их привела бы к катастрофе. Каждая бережно несла свою муку, закрывая ее ладонями, держась от другой на расстоянии, словно опасаясь разделить какую-нибудь невыясненную чужую вину. Мюрел спасали бесстрашие, молчаливость и тщательно скрываемая от окружающих внутренняя жизнь. Триумфы ее ночных мечтаний отличались драматичностью и нездешним колоритом, но Мюрел никогда не обманывала себя и считала их просто вымыслом, уловкой, делающей жизнь более приемлемой, и не потакала себе, путая их с реальностью. За пределами тюрьмы был настоящий мир. Однажды она вырвется на свободу и возьмет свое.

Она росла, зная, что отец любит только свою старшую дочь. К тому времени как Симоне исполнилось четырнадцать, их взаимная одержимость окрепла до такой степени, что не вызывала больше сомнений ни у Мюрел, ни у ее матери. Симоне доставались подарки, угощения, новая одежда, пикники по выходным, на которые они ездили вдвоем с отцом. У Мюрел была маленькая комната в глубине дома, и, уже лежа в постели, она слышала их перешептывания и тонкий, полуистерический смех Симоны. Мать им прислуживала, но жалованья, полагающегося в таких случаях, не получала. А может быть, невольно соблазнившись их утехами, она подглядывала за ними.

Мюрел не чувствовала ни зависти, ни обиды. У Симоны не было ничего, что хотелось бы иметь ей. В четырнадцать лет Мюрел знала дату своего освобождения: день ее шестнадцатилетия. Она лишь хотела убедиться, что будет в состоянии себя содержать и что закон не может заставить ее вернуться домой. Судя по всему, мать наконец осознала, что жизни у нее нет. Она ушла незаметно, проявив характерное для хозяйки и жены невежество. Легкая пневмония — не то заболевание, от которого умирают. Впрочем, это верно лишь для тех, кто хочет жить. В похоронном бюро морг называли «приделом вечного покоя» — эвфемизм, приводивший Мюрел в бессильную ярость. Она смотрела на лежащую в гробу мать. Судя по выражению лица этой незнакомой женщины, она была довольна. Что ж, так тоже можно освободиться, но это не ее путь.