Переделанной тогда же кухней Невил не воспользовался ни разу. Он был разборчив в еде, однако готовить не любил. И в основном полагался на купленные в центральных супермаркетах полуфабрикаты. Невил открыл холодильник, выбирая между рыбным пирогом с мороженым горошком и мусакой,[11] когда раздался звонок. Он так редко слышал громкий и настойчивый звук домофона, что был потрясен, будто ему стучали прямо в дверь. Немногие знали, где он живет, и никто из них не мог приехать без предупреждения. Невил подошел к двери и нажал кнопку переговорного устройства, надеясь, что кто-то ошибся номером. Когда он услышал властный голос дочери, в нем все оборвалось.

— Пап, это Сара. Я тебе звонила. Мне нужно с тобой поговорить. Ты что, не слышал мои сообщения?

— Нет, извини. Я только что пришел и еще не прослушивал автоответчик. Давай, поднимайся.

Он отпер входную дверь и встал рядом, слушая вой лифта. Сегодняшний день был тяжелым, а завтра его ждала другая, не менее головоломная задача — будущее музея Дюпейна. Невил хотел еще раз продумать тактику, обосновать свое нежелание подписывать новый договор, выстроить аргументацию, способную сломить решимость брата и сестры. Он рассчитывал на спокойный вечер, хотел собраться и принять окончательное решение, однако про покой, похоже, можно забыть. Сара бы не пришла, не окажись она в беде.

Как только он открыл дверь и забрал у дочери зонтик и плащ, ему стало ясно, что дело серьезное. Сара с детства не могла держать себя в руках, не говоря уже о притворстве. Еще во младенчестве ее гнев был страстен и изнурителен, в моменты счастья и душевного волнения она приходила в неистовство, а своим отчаянием заражала обоих родителей, вместе с ней погружавшихся в уныние. Ее вид, ее одежда всегда выдавали внутреннее смятение. Невилу вспомнился один вечер — лет пять, что ли, тому назад, — когда она нашла удобным встретиться с другом здесь, в этой квартире. Она стояла на том же месте, что и сейчас, волосы были спутаны, щеки радостно пылали. Глядя на дочь, Невил с удивлением обнаружил, что она красива. Сейчас ее тело казалось каким-то осевшим, будто она преждевременно постарела, непричесанные волосы убраны назад, на угрюмом лице безысходность. Глядя в это лицо, так похожее на его и в то же время таинственно другое, Невил видел унылые глаза, сосредоточенные, казалось, на собственной никудышности. Сара рухнула в кресло.

— Что ты будешь? Вино, кофе, чай?

— Вино в самый раз. Любое, которое открыто.

— Белое, красное?

— Пап, ну ради Бога! Какая разница! Ладно, красное.

Он взял с полки ближайшую бутылку, прихватил два стакана и вернулся.

— Хочешь подкрепиться? Ты ела? Я как раз собирался разогреть что-нибудь и поужинать.

— Я не голодна. Я пришла кое-что уладить. Для начала, чтоб ты знал, Саймон меня бросил.

Вот оно что. Он не был удивлен. Невил как-то встречался с ее сожителем и сразу, жалея и сердясь, понял, что это очередная ошибка. Вся ее жизнь состояла из таких повторов. Влюбляясь, Сара всегда отдавалась целиком, без раздумий, а теперь, когда ей уже почти тридцать четыре, желание любить и быть любимой подогревалось нарастающим чувством безысходности. Невилу нечем было утешить дочь: любые его слова вызовут лишь негодование. Работа лишила его возможности уделять ей внимание и заботу, пока она была подростком, а развод дал еще один повод для ее обид. Все, что Сара от него теперь требовала, — это практическое содействие.

— Когда все случилось?

— Три дня назад.

— Это окончательно?

— Конечно, окончательно! Все было кончено еще месяц назад, просто я об этом не знала. А теперь мне необходимо вырваться, по-настоящему вырваться. Я хочу уехать за границу.

— А как же работа, школа?

— Я ее бросила.

— Ты хочешь сказать — выставила оценки за триместр?

— Не выставляла я никаких оценок. Я просто не вышла на работу. Я не собиралась возвращаться в этот бардак, где бы ребятишки, давясь от смеха, обсуждали мою личную жизнь.

— Да с какой стати? Откуда им знать?

— Ради Бога, папа! Спустись на землю! Естественно, они знают. Работа у них такая — знать. И так идут всякие там разговоры, что я зря пошла в учителя — будто я гожусь на что-либо другое, — а тут мне в лицо будут тыкать несостоятельностью еще и на личном фронте.

— Но ты преподаешь в средней школе. Они же дети.

— Эти детки в одиннадцать лет знают о сексе больше, чем я знала в двадцать! И вообще, меня готовили в учителя. А так я половину времени заполняю всякие бланки, а в оставшиеся часы пытаюсь удержать под контролем двадцать пять сквернословящих, подзуживающих друг друга агрессивных детей, не испытывающих никакой тяги к учебе. Я жила впустую! Хватит!

— Не могут же они все быть такими.

— Конечно! Только таких достаточно, чтобы класс стал необучаемым. У меня есть два мальчика с диагнозами, предполагающими стационарное психиатрическое лечение. Просто места свободного не нашлось. И что же? Их опять подбросили нам! Психиатр — ты, и возиться с ними — твоя забота, а не моя!

— Но не выйти на работу… Это на тебя не похоже. Ты подводишь своих коллег.

— Директор как-нибудь справится. Он-то мне в эти последние триместры не шибко помогал. Так или иначе, я ушла.

— А квартира?

Они, кажется, купили ее в складчину. Невил одолжил ей деньги для первого взноса, а на ежемесячные выплаты должно было хватить, по его предположениям, ее жалованья.

— Естественно, мы ее продадим. Правда, надежды разделить прибыль нет никакой: прибыли не будет. Эта общага, что строится напротив нас, положила конец всяким перспективам. Юрист должен был обо всем заранее разузнать, да что толку привлекать его за халатность. Нам нужно продать жилье за сколько получится. Я оставила все на усмотрение Саймона. Он хорошо с этим справится, так как понимает: ипотека висит на нас обоих. Я умываю руки. Штука в том, папа, что мне нужны деньги.

— Сколько? — спросил Невил.

— Чтоб хватило на год нормальной жизни за границей. Я у тебя их не прошу — во всяком случае, не прямо у тебя. Я хочу свою долю от продажи музея. Хочу, чтобы его закрыли. Тогда я возьму у тебя взаймы — немного, тысяч двадцать — и после возвращу из тех денег. Нам всем что-то полагается, так? Я имею в виду доверенных лиц и внуков.

— Я не знаю сколько, — ответил Невил. — По условиям доверенности все ценные предметы, в том числе и картины, будут предложены другим музеям. Нам полагается доля от того, что останется после их продажи. Думаю, там получится тысяч по двадцать каждому. Я не считал.

— Этого достаточно. Собрание завтра, да? Я звонила тете Кэролайн и уточняла. Ты ведь не хочешь сохранять музей? Я хочу сказать… Ты всегда знал: дед о нем беспокоился больше, чем о тебе или о любом другом члене семьи. Музей был его личной утехой. И пользы от него все равно никакой. Дядя Маркус может думать, что он преуспеет, но у него ничего не получится. Он лишь будет тратить деньги до тех пор, пока обстоятельства не заставят его отступиться. Я хочу, чтобы ты мне обещал не подписывать новый договор. Тогда я смогу занять у тебя с чистой совестью. Я не возьму денег, если у меня не будет даже надежды вернуть их. Мне осточертело сидеть в долгах и испытывать признательность.

— Сара, тебе не за что испытывать признательность.

— Да ну? Пап, я не тупая и понимаю; тебе проще выдавать деньги, чем любить меня. Я всегда с этим мирилась. Еще будучи ребенком я знала, что любовь — это то, что ты отдаешь своим пациентам, а не маме или мне.

Обвинение не было новым. Он слышал его много раз — и от жены, и от Сары. Доля истины в этом была, хоть и не такая большая, как им казалось. Повод для обиды был слишком очевидным, слишком упрощенным, слишком удобным. Их отношения куда тоньше и сложнее, чем эти незатейливые умствования. Он не спорил. Просто ждал.

— Ты же хочешь, чтобы музей закрыли? Ты всегда знал, какую роль он сыграл в твоей жизни и в жизни бабушки! Это все прошлое, папа. Мертвые люди, мертвые годы. Ты всегда говорил, что мы слишком носимся со своим прошлым: копим его, собираем. Ради Бога, можешь ты хоть один раз настоять на своем и не идти на поводу у брата с сестрой?

вернуться

11

Мусака — греческое блюдо, состоящее из рубленого мяса молодого барашка, баклажанов и томатов. Сверху поливается соусом, содержащим сыр.