— Эх ты, друг, — сказал Сергеев и положил ему руку на плечо, култышка трепыхнулась загнанно, а что еще сказать, Сергеев не знал.

Кое-как перелезли через ограду, и тут возник неосвещенный пароход, он шел без плеска и гудков, словно подкрадывался. Толпа у ворот загудела, заплакала, запросилась, ее удерживали матросы и стрелки вооруженной охраны, выдюжить не сумели, толпа ринулась, плача, вопя, теряя мешки, отдавливая себе ноги, сшибая кого-то с мостков. Женщина вопила: ай, мамыньки, ай, задавили… Визжали ребятишки, орали военные калеки. А над всем этим взметались голоса матросов, урезонивающие, грозящие, осатанелые. Сергеева и Костю подхватило, стиснуло, поволокло, и Виталий Петрович думал: только бы не упасть, только бы не сорвали, не растоптали кожаную ногу.

Потом он очутился на узкой нижней палубе парохода, заметно скособоченной, заставленной кадками впритык. Сбросили чалку, жирно чмокнула вода, кто-то завопил, кто-то кинул прямо в толпу мешок, люди шарахнулись, как могли. И еще с дебаркадера полетел чемодан, его подхватили на лету, а второй шлепнулся в воду и поплыл, а пароход отдалялся, и тогда Сергеев увидел Константина, тот с пристани махал обрубком, орал невнятное, как и остальные. В разноголосье уловил Сергеев только знакомую фамилию — Паламешев — и не успел сообразить, почему и кто ее выкрикнул, Костя или кто другой.

В госпитале, конечно, выписали ему проездной литер, и можно было попробовать раздобыть место в каюте, но Сергеев отродясь не умел выпрашивать и потому обковылял, протискиваясь, все нижние помещения, забитые плотно и душно, и нигде не сыскал даже пятачка, чтоб присесть. Видно, придется коротать время на палубе. Холодно, а что поделаешь.

Кормили — грудью, из бутылок, ложками — детишек, пили водку и кипяток, искали друг у дружки в головах, рассказывали что-то и спали, на корме терзали плаксивую гармошку, инвалиды мяли девок и горланили «Катюшу», а кто и «Гоп со смыком». Еле заметно, как угольки, светились упрятанные за решетки лампочки, клубился плотный, неразгоняемый смрад.

Болела натруженная за сутки нога, Сергеев приготовился протарахтеть по трапу, уйти в холод и ветер, но тут услыхал негромкое и приветное:

— Солдатик.

И, хотя Сергеев был капитаном, он сразу понял почему-то: кличут его — и обернулся, трудно сохранив равновесие, а женщина позвала:

— Подь сюда, родненький, отдохни.

За вполовину стеклянной переборкой ровно и старательно работала машина, славно воняло масляным теплом и паром. Мешки, где устроился Виталий Петрович, были укладисты, удобны, чайком его угостили — какой уж чай, просто кипяток, — и открыженные от его буханки ломти присолили круто, вместо сахару. Лицо женщины в неверном свете показалось прекрасным от доброты, и впервые за долгие месяцы Сергеев почувствовал не равнодушие к себе и окружающему, а радостное и ублаженное спокойствие.

Он привалился к стенке, чтобы не торчала в проходе липовая нога, а ту, кожаную, пригрел рядом, точно ребенка, женщина устроилась сбоку, положила руку ему на грудь, Сергеев уснул мигом, то ли слыша наяву, то ли уже во сне, как женщина сказала извечное бабье слово — родимый…

Пароход причаливал и отчаливал, менялись люди, погасли хилые запыленные лампы, был солнечный весенний свет, а Сергеев спал и видел Киру — не такую, как в жизни, а другую, ласковую, уютную, доверчивую и открытую. В то же время Сергеев понимал: Киры нет и не будет никогда, это лишь сон, и было ему во сне легко, печально и томительно.

Он очнулся — громко ревел гудок — и увидел пристань, она удалялась, высверкивали блики на голубой воде, и от этого солнца, бликов и весны — а еще, наверное, потому, что культя за ночь отдохнула и перестала ныть, Сергеев улыбнулся и захотел тотчас увидеть, ощутить возле себя ту, что была утром, женщину, однако ее не было рядом, и сделалось опять пусто, печально, как в недавнем сне.

Он погладил то место на груди, где лежала ее рука, грубоватая и нежная, что-то неладное почудилось ему. Отстегнул клапан — шинелка была нараспах, — и оказалось, что жиденькая пачка, выходное пособие, выданное в госпитале, исчезла, только бумажку извлек Сергеев, обрывок газеты.

«Раззява!!!» — прочитал он карандашные ухмылчивые буквы и скомкал газетный лохмоток, не денег пожалев и не себя, а ее. А может, это и не она, кто знает… Скорей всего, не она.

Прибыли на следующее утро, и, сойдя, Сергеев удивился, не увидев города. Ему растолковали, что здесь одна лишь пристань, зовется Курья по-тутошнему, хотя официальное имя у нее, как и у городка, сам же райцентр — в двадцати верстах и добраться только попутной, ежели подфартит.

Подфартило: подвернулся раздрызганный грузовичок, газогенераторный, с печкой, приспособленной сбоку водительской кабины. Шоферюга из недавно демобилизованных усадил к себе, всю дорогу Виталий Петрович томился, что нечем заплатить, пока не вспомнил: в пистончике, брючном спереди кармашке, два червонца, но бывший солдат не взял, зато не пощадил теток, что сидели в кузове.

Мешок с остатками тушенки, зубной щеткой и мыльницей тоже увели, только и осталось богатства, что кожаная нога за спиной да плохонькие часишки, переделанные из карманных в наручные, — ни еды, ни барахла, ни денег, будто вчера на свет родился. Есть не хотелось — вернее, хотелось, но воли желудку не дал, однако тело полегчало и голова кружилась с голоду все-таки.

В раздумье Сергеев прошел вдоль улицы — должно быть, главной, поскольку вымощена сизым булыжником. Дом крестьянина — не для него, безденежного; госбанк — пенсия с первого июня, а сегодня одиннадцатое мая; деревянная школа — господи, неужели он сидел когда-то за партой, писал палочки, ловил на карте ускользающую Исландию, твердил знаменитое «Анна унд Марта баден», курил в уборной и целовался в темном классе; райком — на учет после, после, может, еще придется убираться куда глаза глядят; райвоенкомат — попросить пособие, да ни в жисть, никогда для себя не просил, и сколько таких, как он, всем не помогут; столовая — по карточкам, разумеется, а откуда у него карточки; ларек — гляди, пивом даже торгуют; аптека — не придумали еще лекарств, чтобы нога заново у него выросла; а это, наверное, пекарня — из окон пахнет нестерпимо печеным хлебом и опарой… Все это — не для него…

Вот и приехал — в незнакомый городишко, где только в единственный дом он может постучаться, в дом соседа по койке Паламешева, похороненного в Казани. Отдаст прощальное письмо, будет долго рассказывать, придумывая подробности об Анатолии, которого, по сути, вовсе мало и знал, будет отворачиваться от вдовьих слез… Но только не сейчас, хотя бы к вечеру, решил он, обругав себя за слабость.

На окраине, прижимаясь к огородам, волочилась плюгавенькая речушка, но мост воздвигли основательный, он придавливал речонку, та проползала меж каменных опор, словно виноватая псина.

Трава сыровато похлюпывала, Сергеев нашел местечко посуше и присел. Солнце разыгралось по-летнему, на воде мелькали чешуйчатые отблески, лениво ходила у берега мелкая рыбешка, и плаксиво квакала обиженная лягушка. Подалее, на камнях, женщина полоскала белье, высоко подоткнув подол, громко ударяла вальком, откликалось мокрое эхо.

Наверное, женщина почувствовала его взгляд, приблизилась, оглядела нецеремонно, себя назвала и, как заведено было с тех пор, когда стали возвращаться с войны инвалиды, спросила про своего. Сергеев его не встречал, фронт велик, сказал он, и женщина вздохнула, тогда Виталий Петрович спросил про Паламешевых — оказалось, рядышком живут, через два дома, как не знать, сам-то у них без вести пропал, а старшенький в Казани, вернулся, руки ему обе отрезали, на учительше женатый, на татарочке… Вот почему Костя выкрикнул ему фамилию Паламешев… Про кончину Анатолия и про письмо Сергеев смолчал, от прямого ответа уклонился, так, мол, доводилось однажды встречаться, он вечерком к ним заглянет…

Почему-то вот сейчас он и решил: пойдет на базар, загонит часишки, чего-то купит, может, и на маленькую хватит, и уж тогда пойдет к Паламешевым, где, он знал, осталось трое ребятишек еще, и, наверное, надо не водки, а пряников, что ли, купить… А вечером он уедет прочь из городка, не вытерпит он здесь, как бы виноватый оттого, что Паламешев помер, а он, Сергеев, живой, и будет каждодневно встречать вдову, куда друг от друга денешься в крохотном городке…