И так все три долгих года нес он покаяние. Он пресмыкался во прахе, постился, истязал свою плоть, трудился до изнеможения и неустанно молился.
Но Бог не внял его молитвам и оставил их без ответа. Молитвы не принесли Сагану избавления или облегчения мук, которые причиняло ему сознание пустоты в собственной душе, пустоты, в которой не слышно было голоса Мейгри. Даже в те долгие годы, когда она была в изгнании, когда прервалась духовная связь между ними, он все-таки слышал в своей душе ее голос, как отзвуки полузабытой прекрасной музыки.
Для Сагана не было большой неожиданностью, что Бог отвергает его. Его угнетало и мучило то, что леди Мейгри смогла оставить его, чтобы одной сражаться в этой битве.
Вера незаметно исчезла из его души. Пустоту ее заполнили мало-помалу гнев и отчаяние. И вот теперь это… это искушение. Саган не обманывал себя. Он один, по-видимому, понял, что это значит. Дайен не понял, хотя Командующий и пытался внушить ему, сколь велика опасность. И архиепископ тоже не распознал ее до конца. Ну что ж, он предостерег их. Он дал им шанс. Они не смогут упрекнуть потом никого, кроме самих себя.
Саган остановился и поднял голову. Он был у цели.
Белый мемориальный камень тускло мерцал под звездами на фоне черных в ночи деревьев. Саган медленно прошел несколько шагов по дорожке, приложил руку к деревянной двери и, слегка толкнув, проверил, не заперта ли она.
Дверь подалась под его рукой, и Саган увидел надпись, что она — и днем и ночью — всегда открыта для тех, кто ищет утешения. Саган вошел в часовню.
Музыка, сочетавшаяся с мягким, успокоительным журчанием фонтана, бальзамом пролилась на открытые раны его души, на кровоточащие раны, которых ничем не исцелишь. Он узнал эту музыку: «Санктус» из великой Мессы Моцарта до-минор. Она отозвалась в неведомых ему самому глубинах его существа.
В тех же глубинах запечатлелись простота и изящество часовни, воздвигнутой в память всех тех, кто погиб в попытке вырваться за пределы коразианской галактики. Его пристальный взгляд скользнул по небольшой мемориальной доске на фонтане, освещенной мерцающим светом вечного огня. Мельком взглянул Саган и на свой собственный портрет на стене, и тень иронической улыбки мелькнула на его лице.
Наверное, ни один живой человек не останется равнодушен при виде собственной могилы, но Сагана не взволновала мемориальная доска с датой его несчастливого, нежелательного рождения и предполагаемой героической смерти. В известном смысле он действительно умер в году, указанном на мемориальной доске.
Он остановился перед ее портретом.
Портрет был хорош и очень похож, отметил он во все тех же неведомых ему глубинах своей души, которые привели его сюда, в которых запечатлелась архитектура и услышанная в часовне музыка. Художник предал ее сущность — художника вдохновили его собственные чувства к той, чей портрет он создал. Такое неподвластно холодному, равнодушному зрачку самой совершенной фото— или телекамеры, сухо фиксирующей лишь долю секунды из жизни человека.
Художник, кажется Джоуль (Саган припомнил, что этот самый Джоуль был когда-то космическим пилотом), даже старательно изобразил шрам на лице леди Мейгри, понимая, что это неотъемлемая часть ее существа, а не изъян, который следовало бы замаскировать.
Саган, не отрываясь, смотрел на портрет и пытался, подобно Пигмалиону, вдохнуть жизнь в серые, отчужденные глаза изображения, чтобы они встретились с его глазами. Но глаза леди Мейгри не видели его. Они смотрели куда-то в одну точку позади него, и в них не было больше интереса к ничтожному миру простых смертных.
Руки Сагана, скрытые рукавами сутаны, сжались в кулаки:
— Ты являлась Дайену! — произнес он сдавленным голосом. — А мне — никогда! Боже милостивый! Почему же мне — никогда?
Тщетно ждать ответа! Ее глаза неподвижно, со сводящим с ума спокойствием устремлены в прошлое, будущее, настоящее — теперь уже навсегда безразличное для них. В Сагане вспыхнула ярость. Вдруг с удивительной отчетливостью возникла в его памяти ночь революции, ночь, когда она противостояла ему, противилась его честолюбивым планам и решениям, его приказу выдать новорожденного короля. И тогда его охватила ярость, такая же, как и сейчас.
Гнев ослепил его, затуманил его сознание. Не сразу остыл он и привел в порядок свои мысли. Это всего лишь ее портрет, сказал он себе. Краска, нанесенная на холст, — и ничего больше.
Еще один, последний взгляд, мрачный и осуждающий, — и Саган отвернулся от портрета, готовый уйти из часовни. Что-то белое, ярко-белое виднелось на темном и глянцевом полу у его ног.
Это была роза — белая роза.
Он удивился. Пытался вспомнить, лежал ли цветок на полу, когда он вошел сюда. Нет, тогда он никакого цветка не заметил, но вынужден был признать, что его собственная тень могла упасть на розу и помешать ему увидеть цветок. Он наклонился и поднял розу.
Наверное, ее срезали совсем недавно, потому что края ее лепестков только-только начали вянуть. Стебель розы был обернут маленьким листком бумаги, наколотым на шипы. Смутно сознавая, что он делает, действуя скорее для того, чтобы отвлечься от мучительной боли в душе, Саган отколол листок бумаги от стебля и, развернув его, увидел написанные на нем строчки: «Мне запретили видеться и общаться с тобой. Мне оставалось лишь повиноваться. Поступить иначе означало бы подвергнуть опасности нас обоих и тех, кто нам дорог. Но знай, что я всегда с тобой. Верь, как верю я, что настанет день, когда мы снова будем вместе, чтобы уже никогда не разлучаться».
Саган долго не мог оторвать глаз от узкой полоски бумаги, в которой шипы оставили несколько крохотных отверстий. Он был изумлен, полон сомнений, отказывался верить своим глазам. Он собирался еще раз прочесть эти строчки от начала и до конца, хотя они остались с ним навсегда, и даже смерть, казалось, бессильна стереть их из его памяти.
И тут его поразил голос, живой, явственный голос, прозвучавший совсем близко от него.
Этот голос был робок и нерешителен. В нем слышалось отчаяние. Саган поднял голову. Рядом с ним стоял какой-то молодой человек, наверное, студент. Высокий, худой, даже очень худой, он не сводил лихорадочно блестевших глаз с цветка, который Саган держал в руке.
Ни слова не говоря, Саган протянул молодому человеку розу и листок бумаги. Молодой человек дрожащими руками схватил цветок и записку, которую тут же принялся читать при свете горевшего в часовне огня. Дочитав ее до конца, он прижал листок к груди и залился слезами.
Саган молча и безучастно смотрел на молодого человека, снова спрятав сложенные вместе руки в рукавах своей сутаны.
Подняв на Сагана глаза, молодой человек вспыхнул от стыда. Поспешно утерев слезы, он стал объяснять Сагану причину своего волнения.
— Я был груб с вами, святой отец, — сказал он. — Я не хотел… Я просто сам не свой, не знаю, что со мной творится… Со мной такого еще не бывало. Но… я так долго ждал. Я не мог ни есть, ни спать…
У него перехватило горло. Саган стоял молча и неподвижно, готовый, казалось, как исповедник, выслушать молодого человека до конца.
— Мы были обручены, — студент благоговейно держал розу перед собой, как некий символ своей возлюбленной, — но наши планеты объявили друг другу войну. Мы надеемся, что король сумеет остановить ее, но… кто знает? Все это так сложно. Ее отец потребовал, чтобы она вернулась домой. Он там какой-то важный чин, и она согласилась… она думала, что сумеет сделать много хорошего, если будет с ним. Прошло несколько недель уже, как она улетела. С тех пор от нее ни слова, а она обещала, что напишет мне. Ее соседка по комнате должна была оставить здесь эту записку для меня. Каждую ночь я приходил сюда — и ничего… Я думал… я стал бояться, что она… Но теперь… — Он прижал к груди драгоценную записку и цветок, совсем забыв, что шипы могут уколоть его. — Теперь я знаю, что она по-прежнему любит меня. Она права, я должен верить ей. Все пройдет, и мы снова будем вместе.