— Алена, слушай меня очень, очень внимательно, — он старался говорить максимально спокойно и четко, хотя внутри у него все рвалось и кричало от ужаса. — Сейчас к тебе должен прийти молодой лекарь. Совсем молодой. Его зовут Илья Разумовский. Запомни это имя — И-лья Ра-зу-мов-ский. Светлые волосы, голубые глаза, высокий. Не подпускай к Мишке НИКОГО, пока не придет именно он. ТОЛЬКО ОН. Ты меня поняла?

— Илья… Разумовский… — растерянно повторила Алена. — Но почему именно он? Разве в детской реанимации нет других, более опытных лекарей?

Как ей объяснить? Как объяснить ей, своей жене, тоже педиатру, что этот молодой лекарь, которого я еще полгода назад презрительно, за глаза, называл «выскочкой», — гений?

Что у него есть какой-то необъяснимый, почти дьявольский дар, которого нет больше ни у кого в этой проклятой Империи?

Что он может видеть болезнь изнутри, находить то, что упускают десятки других, более опытных и титулованных специалистов?

— Он лучший, — просто сказал Шаповалов, потому что это была единственная правда. — Он лучший диагност, которого я когда-либо знал. У него… у него особые способности. Он найдет способ помочь нашему Мишке. Просто верь мне.

— Игорь… — голос жены снова дрогнул. — Приезжай… Пожалуйста… Мишка все время зовет тебя… Он хочет, чтобы папа был рядом…

Эти слова били как удары раскаленного хлыста. Каждое — по живому, по самому больному месту.

«Мишка зовет папу. А папа в трехстах километрах от него, в чужом городе, оперирует чужих людей. Папа выбрал свой проклятый долг перед профессией вместо священного долга перед семьей. Папа — герой для всех, кроме своего собственного, единственного сына».

— Не могу, — слова давались с чудовищным, нечеловеческим трудом, будто он выплевывал изо рта раскаленные угли. — Алена, пойми… Тут сотни, сотни больных. Половина в критическом состоянии. Я сегодня уже сделал четыре экстренных операции. Если я сейчас все брошу и уеду, здесь некому будет оперировать. Люди умрут. Дети умрут.

«Чужие дети. Но тоже чьи-то сыновья, чьи-то дочери. Тоже любимые, единственные. У каждого из них есть свой папа или своя мама, которые сейчас стоят в коридоре и молятся о спасении. И я их единственная надежда здесь. Проклятая медицинская этика. Проклятая клятва Гильдии».

— Я понимаю, — голос жены был полон слез, но и горького, выстраданного понимания тоже. — Ты нужен там. Ты всегда нужен где-то там. Вечно спасаешь мир по кусочкам. Просто… просто будь на связи. Пожалуйста.

— Каждую минуту буду на связи, — пообещал Шаповалов. — И я сейчас сам позвоню Разумовскому. Все проконтролирую.

Он отключился и тут же, дрожащими пальцами, набрал номер Ильи.

Гудки. Один, два, три…

«Возьми трубку, черт тебя дери! Возьми же! Это вопрос жизни и смерти!»

Четыре, пять…

«Если он сейчас не возьмет трубку, я… я не знаю, что я сделаю.»

Связь оборвалась.

Глава 14

Мне снился странный, вязкий сон.

Я стоял посреди огромной операционной, но вместо привычных белых стен меня со всех сторон окружали гигантские, уходящие в бесконечную высоту кристаллы — голубоватые, полупрозрачные, пульсирующие внутренним светом и растущие прямо из пола.

В каждом кристалле был заморожен человек.

Фырк, раздувшийся до размеров гризли, скакал по верхушкам этих кристаллов, что-то отчаянно кричал мне, размахивая своими огромными мохнатыми лапами, но я не слышал ни единого звука.

Я попытался подойти к одному из кристаллов, попытался прикоснуться, чтобы помочь, но мои руки проходили сквозь холодную поверхность как сквозь воду.

И тут до меня дошло — это не они заперты в кристаллах.

Это я.

Я смотрю на этот мир изнутри своей собственной ледяной, прозрачной тюрьмы, а весь мир снаружи отчаянно пытается до меня достучаться…

ДЗЗЗЗ… ДЗЗЗЗ… ДЗЗЗЗ…

Резкий, дребезжащий звук ворвался в мой беззвучный сон. Кристаллы с звоном разлетелись на тысячи острых, сверкающих осколков, и я…

Проснулся.

Первые несколько секунд сознание отказывалось собираться в единое целое. Где я? Что происходит? Почему так дико болит шея?

Жесткая, неудобная поверхность под щекой — определенно не подушка, а что-то с острыми углами.

Кабинет Снегирева.

Я заснул прямо на его разложенных дневниках. Всю ночь просидел над записями столетней давности, пытаясь найти хоть какую-то зацепку, и вырубился под утро, как последний студент перед экзаменом.

Телефон на столе продолжал надрываться, вибрируя и подпрыгивая на полированной поверхности.

Так, соберись, Разумовский. Телефон. Кто-то названивает с утра пораньше. Это либо конец света, либо что-то очень, очень близкое к нему.

Экран телефона светился безжалостно. Я прищурился, пытаясь разобрать буквы.

«Шаповалов И. С.»

Шаповалов? В семь утра? Он же во Владимире…

Если он звонит в такое время… Значит что-то случилось.

— Алло? — мой голос прозвучал хрипло.

— ИЛЮША! — крик Шаповалова, ударил по барабанным перепонкам. — Родненький! Миленький! Спаси! Мишка… МОЙ СЫН МИШКА! В РЕАНИМАЦИИ!

Сон испарился мгновенно, без следа.

Адреналин шарахнул по венам лучше любого двойного эспрессо. Мозг переключился в боевой режим за долю секунды.

Мишка — его сын. Шесть лет. Единственный, поздний, обожаемый ребенок. Шаповалов души в нем не чаел, хоть и тщательно скрывает это за своей обычной маской циничного хирурга.

— У него «стекляшка»! — Шаповалов выкрикивал слова как автоматная очередь. — Тяжелейшая форма! Орлова привезла его полчаса назад! Дыхательная недостаточность! Они подключили его к ИВЛ, но это не помогает! Сатурация семьдесят процентов на чистом кислороде! Они говорят… — его голос окончательно сломался, перейдя в сдавленный шепот, — они говорят, он не протянет и часа!

Семьдесят процентов сатурации на стопроцентном кислороде — это медицинская катастрофа. Норма — девяносто пять и выше. При восьмидесяти начинается выраженная гипоксия тканей. При семидесяти — необратимые изменения в клетках головного мозга. У этого ребенка есть… не так много времени.

— Игорь Степанович, — я вскочил, пошатнулся от резкого головокружения, схватился за край тяжелого дубового стола. — Какие еще симптомы? Температура? Сознание?

— Сорок и два! Без сознания! Судороги были по дороге! Илья, пожалуйста… — и тут железный Шаповалов, гроза ординаторов, окончательно сломался. — Он… он же все, что у меня есть… Спаси его… Я буду должен тебе всю свою оставшуюся жизнь…

Он плачет. Игорь Степанович Шаповалов плачет. Человек, который за тридцать лет в хирургии видел тысячи смертей, не пролил ни единой слезинки. А сейчас он рыдает в трубку.

— Я уже бегу, — сказал я. — Буду в реанимации через пять минут. Четыре, если срежу через приемный покой.

— Илья… спаси его… умоляю…

— Спасу, — твердо пообещал я и отключился.

Обещания, которые никогда, ни при каких обстоятельствах нельзя давать. Но что еще можно было сказать отцу, чей единственный ребенок прямо сейчас умирает?

Фырк подскочил на столе, его шерсть стояла дыбом.

— Что⁈ Кто⁈ Где⁈ Я готов к бою! — он на секунду замер, увидев выражение моего лица. — Ох… Что-то очень серьезное?

— Сын Шаповалова умирает. «Стекляшка». У нас есть от силы минут двадцать.

— Двадцать минут⁈ — Фырк запрыгнул мне на плечо. — Ты успеешь?

— Посмотрим, — я рванул к двери.

Закрыл тайную комнату. Выскочил в пустой коридор, на ходу запирая тяжелую дубовую дверь кабинета.

И побежал.

Я влетел в отделение как торнадо. Двери с двойным остеклением распахнулись с таким грохотом, что одна из стеклянных панелей жалобно дрогнула в раме.

Дежурная медсестра подпрыгнула от неожиданности и уронила металлический лоток с ампулами. Прозрачное стекло разлетелось по кафельному полу.

— Некогда! — крикнул я, не останавливаясь ни на секунду. — Потом уберу!

Ворвался в реанимацию

Картина у койки была животрепещущая.