А если было?
Первый месяц я лежал у бабушки, врачи не разрешали перевозить меня. Мама и папа приезжали каждый день. А Толику не позволяли часто навещать меня, говорили, что я очень слаб. Все же он приходил несколько раз. Садился на край постели и осторожно, будто стесняясь, рассказывал про ребячьи дела: про футбол, про школу, про большого змея, которого недавно запустили Степка Шувалов и Стасик Малыгин. Но скоро заглядывала бабушка, шептала:
— Хватит, хватит, ребятки. Женечке надо спать...
Зато когда я перебрался домой, Толик стал прибегать каждый вечер. С ним было хорошо. Мы клеили кораблики из журнала «Малый моделяж», крутили мультики на расхлябанном кинопроекторе «Луч». Иногда он объяснял мне, как решать задачки, чтобы я не отстал от класса... И ни разу мы не заговорили про то, как я пропал и как он отыскал меня. Наверно, Толик опасался, что я начну вспоминать жуткий лес у Гнилого озера и опять заболею. А может, боялся показаться хвастуном: вот, мол, нашел человека в кустах, дотащил до дороги и теперь намекает, какой герой.
Мама и папа несколько раз пытались расспросить, как же все-таки я заблудился. Но я говорил, что ничего не помню, и потом надолго замолкал. Их пугало это молчание, и меня перестали спрашивать...
К зиме я совсем окреп. Стал как все мальчишки. Мы строили снежные крепости, залили на пустыре каток, вылепили целую армию снеговиков. У нас было весело во дворе. Но, как прежде, игра угасала, когда мимо проходили родители Юльки Гаранина. А я... что я мог сделать? Кто поверил бы моей сказке, если я сам верил теперь меньше чем наполовину.
... Больше всех игр я любил кататься на лыжах. К лыжам приучил меня Толик. Мы уходили в овраг и там носились по крутым спускам — так, что снежные вихри крутились над откосами.
Это было немного похоже на полеты с Птицей.
Мама радовалась, что я всегда с Толиком. Одного меня она боялась отпускать: ей все казалось, что я опять могу исчезнуть. А Толика она считала надежным другом. Да так оно и было...
Однажды, уже в начале марта, мы возвращались от оврага домой по хорошо накатанной лыжне. Снег блестел под ярким солнцем по-весеннему, хотя еще не таял. Легкие лыжи весело поскрипывали. Я шел впереди. Мы о чем-то болтали и смеялись.
И вдруг Толик замолчал — будто пропал. Не ответил на мой вопрос. Я оглянулся. Толик стоял и смотрел на меня странно: с какой-то напряженной требовательностью. Будто не было только что болтовни и смеха.
Я остановился, сделал шаг назад. Мы встретились глазами, и он спросил:
— А все-таки, где же ты пропадал, Женька?
Я сразу понял, о чем он. Опустил голову.
Толик подъехал вплотную. Тихо сказал:
— Ты был тогда исцарапанный, оборванный, от сандалий одни ремешки остались. На них не было ни тины, ни болотной грязи...
Я опять посмотрел Толику в глаза. Тогда опустил голову он. И проговорил виновато, но с упрямой ноткой:
— По-моему, ты что-то помнишь, а сказать... или боишься, или не хочешь.
— Я хочу! Но... как? Если я сам не знаю... А ты поверишь?
...В общем, я рассказал ему все. Начал на лыжне, а кончил уже поздно вечером. Толик остался у нас ночевать, и мы лежали вдвоем на широком диване, а в окно светила круглая луна. Почти такая же, как над островом Двид, когда мы с Юлькой ночевали в мортире.
Толик спросил:
— Ты когда-нибудь писал стихи?
— Я? Никогда в жизни.
— Значит, сам придумать не мог...
— Что?
— Ну... то стихотворение... Юлькино... Может быть, ты его читал где-нибудь?
— Где?
— В книжке какой-нибудь...
— Нет... не помню.
— Жень... А ведь можно все очень просто проверить. Спросить у Юлькиной мамы: писал он такие стихи или нет.
В самом деле! Как же я не догадался?
Да, но... как подойти к Юлькиным родителям? Как заговорить о пропавшем сыне? Я, наверно, не посмею...
— А если стихи по правде были, тогда что? — нерешительно спросил я. — Тогда надо все рассказать? Или лучше не надо?
— Я тоже думаю: как тогда быть? — откликнулся Толик.
— Думай лучше. А то у меня все в мозгах перепуталось.
— У меня тоже. Почему-то голова гудит...
— Слушай, Толька, а ты не заболел? — встревожился я. — Ты какой-то горячий. Может, простыл?
— Да нет, что ты... — сказал он.
КЛЮЧ
Еще бы ему не быть горячим! Утром оказалось, что у него температура тридцать девять.
Но это была не простуда, а скарлатина.
Мама ужасно перепугалась. За меня. Ведь мы с Толи-ком целую ночь лежали рядом, и я наверняка наглотался микробов. Не хватало мне после всех болезней еще скарлатины!
Но на этот раз пронесло, я остался здоров. А жаль. Лучше бы уж лежать вместе с Толиком, веселее.
К Толику меня не пускали целых три недели. Не потому, что он тяжело болел, а просто боялись, что я подцеплю инфекцию.
К Юлькиным родителям я, конечно, не ходил. Я оправдывался перед собой, что нехорошо без Толика: это ведь он придумал узнать про стихи. А потом я перестал видеть Юлькиного отца и мать на улице. От ребят я узнал, что они, кажется, уехали до лета в какой-то санаторий, лечиться.
Как будто можно вылечиться от горя...
Когда я услышал про их отъезд, меня крепко заела совесть: ведь я мог бы их, наверно, хоть чуточку успокоить, дать какую-то надежду (если, конечно, они помнят стихи).
И все же испытал облегчение: тяжелый разговор откладывался.
С Толиком я увиделся на весенних каникулах. Сказал ему, что Юлькиных мамы и папы нет в городе. Он вздохнул, кивнул, и больше мы про них и про Юльку не говорили — будто молча согласились не касаться этого дела раньше времени.
Апрель был холодный. В середине месяца все еще падал снег и даже случались метели. А когда наступала оттепель, было пасмурно и слякотно. И только перед самым маем пришло тепло. Зато это было настоящее летнее тепло! У почек сразу появились зеленые клювики, а на городском пруду за день слизнуло лед.
Наши ребята повытаскивали из чуланов велосипеды и с утра до вечера носились по просохшим переулкам. Все уже бегали в рубашках или футболках, только меня мама заставляла надевать свитер.
В воскресенье приехала бабушка. Привезла банку варенья, свежий пирог с капустой и газетный сверточек. Повздыхала и сказала маме:
— Я вот Женечкину одежду нашла прошлогоднюю. Думаю, может, еще пригодится летом бегать-то. Маечка вот, штанишки, я постирала, зашила...
Она зашуршала газетой, и я увидел выгоревшую майку с оленем и серые шортики с широкой резинкой в поясе. Все было старенькое, заштопанное, но чистое и отглаженное...
Что-то скользнуло из одежды и тяжело стукнуло о половицы. Отскочило к моим ногам.
Это был медный ключ. Я поднял его, положил на ладонь.
Хрипловато спросил у бабушки:
— Откуда он взялся?
— Да в кармашке лежал. Я туда и положила...
У ключа было погнуто узорное колечко...
Я взял сверток и начал суетливо переодеваться. Мама смотрела на меня с испугом. Я маму понимал: ей казалось, что, если я натяну эту одежду, со мной снова что-нибудь случится.
Но она молчала, и я оделся.
Говорят, что ребята быстро вытягиваются, когда болеют. Но я почти не вырос, и потрепанный прошлогодний наряд оказался мне совсем впору. Я почувствовал себя легким, свободным, упругим...
Но это была не такая радостная легкость, с которой выскакиваешь на улицу в первый летний день и как на крыльях летаешь за футбольным мячом. Это была тревожная легкость. Как перед прыжком с обрыва в воду, когда жутковато, но уже решился.
Я сжал в ладони ключ и пошел к двери.
— Женя, ты куда? На улице еще холодно, — торопливо сказала мама.
— Я только на крыльцо...
У меня как-то странно вело себя сердце: его будто равномерно сжимали и отпускали холодные ладони. От этого сбивалось дыхание.
На дворе было вовсе не холодно. Солнце крепко прогрело доски крыльца, кирпичные стены, землю. В небе летели пушистые облака. Тополь был увешан длинными сережками. Их качал теплый ветер (юго-западный ветер!).