ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Показалась процессия, жидкий ручеек старушишек, они шли берегом и над светлой водою озера казались высеченными из елового корня – обдирыша. Латунная заря была испятнана нежной запоздалой зеленью, и было такое чувство, что поклонницы готовы вот так, не касаясь ступнями тихой озерной воды, без натуги войти в мреющее небо. Власиха шла впереди, несла икону Божьей матери казанской и через каждые двадцать – тридцать шажков начинала каралесение: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…» Она затягивала низко, но приятно, и старушонки, поначалу ладно подхватив, вскоре уставали, разбредались голосами, угасая, как тает свеча. Горбатые, увечные, преклонные, изжитые, в той крайней степени немощи, когда уже сам почти не правишь собою, они, однако, в силу материнской натуры пеклись о родимом печище. Бурнашов крикнул Лизаньку, они скоро догнали процессию на задах деревни и пропустили мимо себя, пристроились в хвосте, где попадала последней та самая сердечница в огромных фетровых ботах, на слоновьих негнущихся ногах. Власиха, заметив писателя, низко поклонилась ему, не замедляя торжественного хода, ее носатое птичье лицо было преображенным, почти красивым; черный с красными цветами плат, темная плюшевая жакетка и старинный сарафан с белыми бейками по подолу лишь подчеркивали умильную кротость и задушевность помягчевшего лица. Обычно быстрые, летающие глазки, нынче наполненные густой синевой, глядели из-под напущенных век гордовато, немигающе, с той зоркой несгибаемой властностью, которую дает лишь твердое знание собственной непохожести на прочих. Власиха была запевалой, начетчицей, путеводителем на бренной земле. Заучивши пяток молитв и промыслив где-то в городу Евангелие, снабдившись тонкими оранжевыми свечечками, она невольно отделилась и возвысилась (пусть на короткое время) в глазах прочих. Это уже была не просто товарка, над коей нередко потешалась деревня, сочиняя бог знает что, но почти монахиня, дочь божья, посланная, чтобы учить страждущих, наставлять и поддерживать дух. Покроем всего плоского длинного тела Власиха действительно походила на монашенку, и ее костистый, загнутый вперед подбородок, напрочь утопивший постные тонкие губы, придавал всему облику особую решимость. Прежде с ней была драма. Когда Власихе исполнилось сорок, вдруг заболела грудь, хворь тянулась долго, оказался рак; одну титьку отрезали, тогда и верить стала, вернулась к богу куда ранее того преклонного возраста, когда почти всякая старая женщина стремится прикоснуться к вышнему престолу и вымолить будущей благодати за долготерпение. Отправилась Власиха по святым родникам, не о себе пеклась, но о детях, коих полная лавка: как жить им, сиротам? Ходила и на большой Коринский родник, пила святую воду. В той часовенке по обыкновению тоже жил свой отшельник Ермила, Власиха помнила его, когда была еще девочкой, и дед принес ее однажды, чтобы излечить сухие ножки. Ермила был с грязной поясной бородой, с розовыми навыкате глазами и воспаленными обочьями: говорили, что глаза у него болели от слез. Он носил пудовые вериги. К нему шли с мольбами издалека, несли деньги, поклонялись. Приходской поп был в обиде на паству и даже бивал за то, что те поклонялись Ермиле. Прежде Ермила был знаменитый разбойник, а после посвятил себя богу, принялся замаливать грехи. Его убил в двадцать втором неизвестно кто, но говорят, Воскресенские мужики из-за денег. Дед Власихи однажды пошел к роднику и увидел на пороге часовни мертвого Ермилу. После говорил всем: «Враки, что святая вода. Был разбойник Ермила, обманом после наживался, и разбойники его прикончили. Вот и вся правда». Но сам в доме имел иконы и два раза в году, в рождество и на пасху, вставал на колени и долго молился. Икона, которую сейчас Власиха прижимала к груди, досталась в наследство от деда. Эта икона хранила отблеск старинных семейных преданий и полузабытой жизни: она единственно и соединяла память о старинном литовском роде Власихи, соединившемся на рязанской земле с касимовским посельщиком Чернобесовым.

Женщина в фетровых ботах из последних сил тянулась за поклонницами. Лизанька подхватила ее под руку: в узеньких вельветовых штанишонках, плотно обливших выпуклые бедра, и в легкой поддергушке на острых прямых плечах, она сейчас походила на живой посошок, так необходимый болезной, чтобы до конца совершить обряд, от которого зависит благополучие всей здешней земли. Совершался обход деревни от мора, от глада, от тлена, от холеры, от пожара: им, этим старицам, хотелось отвести от деревеньки будущую беду. Полные веры, они несли в себе воспоминанье и страх того давнего пала, что ринулся на Спас двадцать первого июня сорок первого года. Средь бела дня от мальчишечьего баловства (запалили в амбаре костер из льняной тресты) из ста четырех дворов в какой-то час выгорело девяносто четыре. Откуда-то из полной тиши вдруг взялся ветер, и огненные птицы, веселясь, полетели по деревне. Избы горели как порох: где там тушить, молоком от черной коровы не зальешь, как бы самим живу быть, и в верхнем околотке, куда ветер гнал жадного рыжего зверя, норовили лишь бы хоть скот вывести из хлевов да что-то выкинуть на волю из скудного имения. Когда на улице истошно завопили: по-жа-ар! – Власиха схватила мешок проса, попавшийся под руку, выскочила вон и стала считать детишек по головам. Не оказалось меньшего, Витьки. Забежала в избу, вытащила мальчишку из-под кровати, а пока с ним возилась, изба уже полна дыма и огня. С тем мешком проса и осталась. Хорошо, баня по-черному не выгорела на задах гумна. Мужа на третий день взяли на войну. Власиха сама сложила русскую печь, добыв кирпича на пожарище, печь оказалась низкой, хлебы пекла сидя, устроила лежанку, и в той бане прожили десять лет…

Всем, ныне плетущимся вокруг Спаса досталось горестного хлёбова по самую завязку: бабы-колотухи бились без мужьев как могли, варагулили сараюшки, хибары, утепляли баньки., чтобы хоть на первое время закрыться крышей, обстраивались долго, и трудно, и мытарно, пока не посетил землю новый мор – уход по городам. И домишки в три окна, едва огореванные в нестерпимой нужде, вдруг опустели разом, как бы неслышный пал прокатился. Был Спас прежде красив обихоженными избами, праздничной гульбою, веселым людом; и вот не воспрянул более, не заматерел, и эти вот избенки, кое-как набранные из тонкомерного ситового лесу, уже скособочились, едва дожидаются смерти своих хозяек. И пожарный сарай почти завалился, зияя черным провалом двери: вместо поливальных машин и инструмента натаскали туда мальчишки ржавых железных коек, всякого тряпья и тут роятся летами, сбежавши от бабок, накуриваются до одури.

Наука не идет впрок. Так кому еще печься о Спасе, как не вдовам-бобылкам. Заслоняются они от грядущей беды иконой, прижав к отрезанной груди.

И вот против каждой усадьбы старушки останавливались по-за гумнами и тянули вразнобой, уже изрядно заморившись: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…»

Вдруг пропустили избу Мизгирева, и та, с горбиком старушонка, напомнила без обиды, дескать, избу Якова позабыли, но Власиха отрезала строго, а за что, за какие ему заслуги «каралесить». Ну, тогда я одна приду и покаралесю, согласилась горбатенькая. Человек все-таки, надо попросить у господа…

Обойдя Спас, старушки скопились на въезде в сельцо, пропели молитву, стали прикладываться к иконе и желать здоровья и благ друг другу. Лизанька смиренно подошла и поцеловала край иконы, а после обошла поклонниц и прислонилась лицом к каждой старушечьей щеке. Власиха отстранила слегка икону и попросила Бурнашова приложиться, но он отказался. «Верую в душе», – сказал Алексей Федорович, не смущаясь, но и без всякого торжества. Ему было жаль поклонниц, скорая картина близкого запустения открылась ему и до боли защемила сердце. Вместо Спаса вдруг встал молодой березник, а в гуще его, в самой сердцевине всеми забытый, одинокий дом Бурнашова, упершийся окнами в наступающий вольный лес. «А ты приложись!» – с железом в голосе повторила Власиха, словно ей не терпелось принять Бурнашова в свою общину и тем самым, как бы связаться единой нерасторжимой цепью. «В душе верую», – вновь отказался Бурнашов. «И то истина, – вмешалась женщина в фетровых ботах. – Душою надо верить, а не кричать. Но чем раньше подойдешь к вере, тем лучше. Раньше надо, спешить надо. Ведь что-то есть такое в мире, чего мы не видим, но оно есть, – воскликнула она с восторгом, и синюшное разбухшее лицо ее зажглось верою. – Вот скажу, муж мой, он не верил и помер. Я говорю: Гриша, слушайся меня, поверь, и все будет хорошо. А он смеялся, мол, кто бога живьем видел. А как повезли его в больничку, встал мой Гриша на холмушке, поклонился деревне, и как чуял, что не вернуться более, заплакал. Каково было ему помирать-то без веры?»