Я включил музыкальную запись, которая меня заинтриговала. «Планеты» Густава Холста. Сочинение, целиком и полностью посвященное захудалой местной солнечной системке. Поэтому меня удивил его эпический характер. Кроме того, меня смутило, что произведение делится на семь частей, каждая из которых названа в честь «астрологического героя». Например, Марс был «Вестником войны», Юпитер — «Приносящим радость», а Сатурн — «Вестником старости».

Этот примитивизм смешил меня. Такой же смехотворной казалась идея, будто эта музыка имеет какое-то отношение к мертвым планетам. Но она вроде бы успокаивала Ньютона, и должен признаться, что одна или две части повлияли на меня, произвели некий электрохимический эффект. Я понял, что слушать музыку — это просто-напросто удовольствие считать, не осознавая, что считаешь. Когда электрические импульсы расходились от ушных нейронов по всему телу, я ощущал спокойствие, что ли. От них непонятное гнетущее чувство, не покидавшее меня с тех пор, как на моих глазах скончался Дэниел Рассел, немного стихало.

Пока мы слушали, я пытался разобраться, почему Ньютон и его собратья так привязаны к людям.

— Скажи, — попросил я, — что вы находите в людях?

Ньютон рассмеялся. На собачий манер, конечно, но очень похоже на людей.

Я гнул свою линию.

— Давай, — сказал я, — колись.

У него сделался смущенный вид. Думаю, он сам не знал ответа. Возможно, он еще не определился или же был чересчур преданным, чтобы сказать правду. Я поставил другую музыку. Включил некоего Эннио Морриконе. Послушал альбом «Странный случай в космосе» Дэвида Боуи — простота его ритмического узора показалась мне очень даже приятной. То же самое можно сказать о «Лунном сафари» группы Air, хотя о самой Луне там было маловато. Я включил «Высшую любовь» Джона Колтрейна и «Грустного Монка» Телониуса Монка. Это джазовая музыка. Она полна сложностей и противоречий, которые, как я вскоре понял, делают человека человеком. Я слушал «Рапсодию в стиле блюз», исполненную оркестром Леонарда Бернстайна, «Лунную сонату» Людвига ван Бетховена и «Интермеццо, оп. 17» Брамса. Слушал Beatles, Beach Boys, Rolling Stones, Daft Punk, Принса, Talking Heads, Эла Грина, Тома Уэйтса, Моцарта. Слушал и удивлялся, какие звуки попадают в музыку: странный радиоголос у Beatles в песне I Am the Walrus, кашель в начале Raspberry Beret Принса и в конце песен Тома Уэйтса. Возможно, такова красота в понимании людей. Случайности, изъяны, помещенные в аккуратную схему. Асимметрия. Отрицание математики. Мне вспомнилась моя речь в Музее квадратных уравнений. От Beach Boys у меня возникало странное ощущение в глазницах и в желудке. Я понятия не имел, что это за чувство, но оно навевало мысли об Изабель, о том, как она обняла меня вчера вечером, когда я пришел домой и сказал, что Дэниел Рассел на моих глазах умер от сердечного приступа.

На миг в ее взгляде мелькнуло подозрение, он сделался жестче, но потом сочувственно потеплел. Она считала мужа кем угодно, но не убийцей. Последней я включил мелодию под названием «Лунный свет», которую написал Дебюсси. Никогда не слышал, чтобы космос так ярко воплощался в звуке. Я стоял посреди комнаты, ошарашенный тем, что человек способен издавать настолько красивый шум.

Эта красота испугала меня, точно существо из иного мира, явившееся ниоткуда. Как ипсоид, выскочивший из пустыни. Нет, мне нельзя сомневаться. Нужно по-прежнему верить всему, что мне говорили. Что это безобразный и дикий вид, без надежды на исправление.

Ньютон скребся в парадную дверь. Это мешало слушать музыку, поэтому я подошел и попытался расшифровать, чего он хочет. Оказалось, что он хочет выйти наружу. Я заметил поводок, которым пользовалась Изабель, и прицепил его к ошейнику.

Выгуливая собаку, я пытался думать о людях жестче.

Взять хотя бы их отношения с собаками, с этической точки зрения весьма сомнительные, ведь на шкале интеллекта, охватывающей все формы жизни во Вселенной, оба вида находятся где-то посередине, не слишком далеко друг от друга. Однако нужно сказать, что собаки особенно не возражают. Более того, за редким исключением они прекрасно мирятся с таким положением вещей.

Я позволил Ньютону вести себя.

По другую сторону дороги нам встретился мужчина. Он остановился и молча глазел на меня, ухмыляясь. Я улыбнулся и помахал рукой, зная, что у людей принято такое приветствие. Мужчина не ответил. Да, с людьми трудно. Мы пошли дальше и встретили другого человека. Мужчину в инвалидном кресле. Тот, похоже, знал меня.

— Эндрю, — сказал он, — слышал о Дэниеле Расселе? Ужасно, правда?

— Да, — отозвался я. — Я был там. Видел, как это случилось. Это было жутко, просто жутко.

— Боже мой, я понятия не имел.

— Смерть — большая трагедия.

— Верно, верно.

— Я, пожалуй, пойду. Собака торопится. Увидимся.

— Да, да, конечно. Но позволь спросить: как ты? Я слышал, тебе самому нездоровилось?

— О, все в порядке. Все наладилось. Маленькое недоразумение, не более того.

— А, понятно.

Беседа иссякла, я извинился и поспешил за Ньютоном, который тащил меня вперед, пока мы не достигли широкой полоски травы. Вот, оказывается, что любят собаки. Они любят бегать по траве, делая вид, что они свободны, и кричать друг другу: «Мы свободны, мы свободны, смотрите, смотрите, смотрите, как мы свободны!» Право, жалкое зрелище. Но им нравилось, а Ньютону особенно. Собаки выбрали такую коллективную иллюзию и самозабвенно предаются ей, не сожалея о своей волчьей природе.

Вот чем примечательны люди — способностью предопределять судьбы других видов, менять саму основу их жизни. Что, если так случится со мной? Возможно, я тоже изменюсь, а может, меня уже изменяют? Кто знает? Я надеялся, что нет. Я надеялся, что остаюсь чистым, как меня наставляли, сильным и неприступным, как простое число, как девяносто семь.

Я сидел на скамейке и наблюдал за дорожным движением. Сколько ни пробуду на этой планете, вряд ли когда-нибудь привыкну к здешним автомобилям, прикованным к дороге гравитацией и слаборазвитыми технологиями и едва ползущим из-за того, что их так много.

Правильно ли тормозить техническое развитие вида? Этот вопрос впервые пришел мне в голову. Явно ненужный — поэтому когда Ньютон залаял, я был рад отвлечься. Повернувшись, я увидел, что пес застыл, неотрывно глядя в одну точку, и старается издавать как можно больше шума.

«Смотри! — лаял он. — Смотри! Смотри! Смотри!» Я начинал понимать его язык.

Поблизости была другая дорога, по которой не ездили машины. Мимо ряда зданий, обращенных террасами к парку.

Я повернул туда, потому что Ньютон явно этого хотел. И увидел Гулливера. Тот в одиночку шагал по тротуару, пряча лицо под челкой. Он должен был находиться в школе. Но, очевидно, сбежал, если только человеческое обучение не состоит в том, чтобы ходить по улицам и думать (что было бы правильно). Он увидел меня. Замер. А потом развернулся и пошел в обратном направлении.

— Гулливер! — позвал я. — Гулливер!

Он и ухом не повел. Только зашагал быстрее прежнего. Его поведение беспокоило меня. Как-никак он носитель знания о том, что величайшая математическая загадка мира решена, притом его собственным отцом. Вчера вечером я отложил действие. Я сказал себе, что нужно собрать больше информации, убедиться, что Эндрю Мартин больше никому не рассказал. А еще я, пожалуй, был слишком изнурен после встречи с Дэниелом. Подожду еще день, может, даже два. Так я планировал. Гулливер утверждает, что никому не рассказывал и не собирается, но можно ли ему доверять? Его мать убеждена, что сейчас ее сын в школе. Однако он явно не там. Я встал со скамейки и пошел по замусоренной траве туда, где по-прежнему лаял Ньютон.

— Пойдем, — сказал я, сознавая, что действовать, похоже, надо быстрее. — Нам пора.

Мы добрались до дороги как раз в тот момент, когда Гулливер с нее свернул. Поэтому я решил пойти за ним и посмотреть, куда он направляется. Вдруг он остановился и вынул что-то из кармана. Пачка. Он вытащил из нее тонкий цилиндрический предмет, сунул его в рот и поджег. Он обернулся, но я предчувствовал это и успел спрятаться за дерево.