Кульминацией моих дней стали вечера, когда я садился в машину и уезжал за город. Я часто отправлялся в горы Санта-Крус. Там есть такое место, национальный парк Биг Бейсин Редвудс. Я оставлял машину на парковке и уходил гулять, дивясь гигантским деревьям, замечая в листве соек и дятлов, а в зарослях — бурундуков и енотов, а порой даже чернохвостого оленя. Иногда, если удавалось приехать пораньше, я спускался по крутой тропинке рядом с водопадами Берри-Крик и слушал грохот воды, которому частенько вторило тихое кваканье древесных лягушек.

Иногда я выбирался на шоссе SR1 и ехал на пляж смотреть закат. Закаты здесь восхитительные. Они меня буквально гипнотизировали. В прошлом они ничего для меня не значили. В конце концов, закат — всего лишь медленное угасание света. На закате свет проходит через большее количество преград и рассеивается каплями воды и молекулами воздуха. Но с тех пор, как я стал человеком, меня ошеломляют цвета. Красный, оранжевый, розовый. Иногда, точно послание из прошлого, просачиваются полосы фиолетового.

Я сидел на пляже и наблюдал, как по искрящемуся песку, подобно потерянным мечтам, перекатываются туда-сюда волны. Как все эти лишенные памяти молекулы объединяются, создавая нечто невообразимо прекрасное.

Такие пейзажи часто затуманивали слезы. Я ощущал прекрасную меланхолию человеческой судьбы, идеально отраженную в закатном небе. Потому что закат, как и человек, балансирует на грани; это день, отчаянно расцветающий красками на пути к неизбежной ночи.

Однажды вечером я просидел на пляже до наступления сумерек. Рядом прогуливалась женщина лет сорока, босая, в компании спаниеля и сына-подростка. Хотя эта женщина выглядела совсем иначе, чем Изабель, а ее сын был блондином, при виде их у меня все внутри сжалось.

Я понял, что шесть тысяч миль могут быть бесконечно большим расстоянием.

— Такой уж я человек, — сказал я своим сандалиям.

Я не шутил. Дело не только в том, что меня лишили даров. Я стал таким же сентиментальным, как большинство людей. Я думал об Изабель, о том, как она сидит и читает об Альфреде Великом, о Европе Каролингов или о древней Александрийской библиотеке.

Я понял, что это прекрасная планета. Возможно, самая прекрасная во Вселенной. Но красота создает свои проблемы. Вы смотрите на водопад, на океан или на закат и понимаете, что вам хочется разделить эти чувства с кем-то.

«Нет причин у красоты», — говорила Эмили Дикинсон.

Это не совсем точно. Рассеивание света сквозь большие воздушные массы создает закат. Океанские волны обрушиваются на берег благодаря приливам и отливам, которые сами являются следствием гравитационного воздействия Луны и вращения Земли. Так что причины-то есть.

Загадка в том, как эти явления становятся прекрасными.

И ведь когда-то они не были прекрасными, по крайней мере на мой взгляд. Чтобы познать красоту на Земле, вам нужно пережить боль и осознать свою бренность. Вот почему так много красивого на этой планете связано с течением времени и вращением Земли. Возможно, этим также объясняется, почему невозможно смотреть на красоту природы и не чувствовать печали и тоски по непрожитой жизни.

В тот вечер я как раз ощущал такую печаль.

Она обладала собственной гравитацией, влекущей на восток, в сторону Англии. Я сказал себе, что просто хочу увидеть их еще один, последний раз. Всего лишь скользнуть по ним взглядом издали и убедиться, что у них все в порядке.

И по чистому совпадению где-то через две недели меня пригласили в Кембридж поучаствовать в серии лекций о связи между математикой и техническим прогрессом. Завкафедрой, неунывающий жизнелюб по имени Кристос, сказал, что, на его взгляд, мне не повредит съездить.

— Да, Кристос, — ответил я, стоя с ним в коридоре на полу из полированной древесины сосны. — Пожалуй, не повредит.

Когда сталкиваются галактики

Меня поселили в студенческом общежитии, причем не где-нибудь, а в «Корпус Кристи», поэтому я старался держаться в тени. Я отрастил бороду, загорел и немного поправился, поэтому люди узнавали меня с трудом.

Я выступил с лекцией.

В ответ на несколько язвительных вопросов я сказал коллегам, что считаю математику невероятно опасной территорией и что люди уже изучили ее вдоль и поперек. Двигаться дальше, сказал я, означает ступать на нейтральную полосу, полную неведомых угроз.

Среди слушателей была хорошенькая рыжеволосая молодая женщина, в которой я сразу узнал Мэгги. Она подошла ко мне после лекции и спросила, не хочу ли я посидеть в «Шляпке с перьями». Я сказал «нет», и она, похоже, поняла, что я не передумаю. Задав на прощание игривый вопрос насчет моей бороды, она вышла из аудитории.

Потом я пошел на прогулку, смещаясь под действием естественного тяготения в сторону колледжа Изабель.

Далеко идти не пришлось. Вскоре я увидел ее. Она шла по другой стороне улицы, не замечая меня. Странно, каким важным был этот миг для меня и каким незаметным для нее. Но потом я напомнил себе, что при столкновении галактик одна проходит сквозь другую.

Я едва дышал, глядя на нее, и даже не заметил, что начался дождь. Я был заворожен ею. Всеми одиннадцатью триллионами ее клеток.

Странно, как разлука усилила мои чувства к Изабель. Как тоскливо стало без милой сердцу каждодневной возможности просто находиться рядом с ней, буднично разговаривать о том, как прошел день. Без скромного, но несравненного уюта совместной с ней жизни. Я не видел высшего смысла в существовании Вселенной, кроме существования в ней Изабель.

Она раскрыла зонт, словно обыкновенная женщина, раскрывающая зонт, и пошла дальше, остановившись, только чтобы подать монетку бездомному в длинном плаще и с больной ногой. Это был Уинстон Черчилль.

Дом

Когда любишь, что-то делаешь.[15]

Грэм Грин. Конец одного романа

Понимая, что за Изабель идти нельзя, но ощущая необходимость взаимодействия хоть с кем-то, я последовал за Уинстоном Черчиллем. Я шел медленно, не обращая внимания на дождь, радуясь, что увидел Изабель, что она жива и невредима и излучает ту же тихую красоту, что и всегда (даже когда я был слеп и не ценил этого).

Уинстон Черчилль направлялся к парку, к тому самому, где Гулливер выгуливал Ньютона. Но я знал, что вряд ли наткнусь на них в такой ранний час, и потому продолжал идти. Уинстон ковылял не спеша, волоча ногу, словно та была в три раза тяжелее тела. Наконец он добрался до скамейки. Когда-то ее выкрасили в зеленый, эту скамейку, но краска осыпалась, обнажая дерево. Я опустился рядом. Мы посидели в мокрой тишине.

Он предложил мне глоток сидра. Я сказал, что не хочу. Думаю, он узнал меня, но я не был уверен.

— Когда-то у меня было все, — сказал он.

— Все?

— Дом, работа, машина, жена, ребенок.

— Как же ты потерял их?

— Ходил в два храма. Букмекерскую контору и винный магазин. И все покатилось по наклонной. Вот и остался ни с чем, зато самим собой. Честным, сука, ничтожеством.

— Я понимаю твои чувства.

Уинстон Черчилль недоверчиво на меня посмотрел.

— Ну да?

— Я отказался от вечной жизни.

— Так ты был верующим?

— Вроде того.

— А теперь спустился на грешную землю и прозябаешь вместе с остальными?

— Ага.

— Ясно. Только больше не лапай меня за ногу, и мы поладим.

Я улыбнулся. Он все-таки узнал меня.

— Не буду. Обещаю.

— А могу я спросить, чем тебе вечность не угодила?

— Не знаю. Пытаюсь разобраться.

— Удачи, чувак, удачи.

— Спасибо.

Он почесал щеку и нервно присвистнул.

— А деньжат у тебя нет, а?

Я вытащил из кармана десять фунтов.

— Ты моя путеводная звезда!

— Возможно, все мы звезды, — сказал я, глядя в небо. На этом наша беседа завершилась. У Черчилля закончился сидр, так что причин оставаться в парке не осталось. Он встал и заковылял по аллее, морщась от боли в ноге. Легкий ветерок склонял цветы ему навстречу.

вернуться

15

Пер. Н. Трауберг.