Зачем ты здесь?

Не знаю, спрашивали меня об этом глаза собаки или нет, но я все равно ответил:

— Я здесь, чтобы уничтожить информацию. Информацию, которая существует в корпусах определенных машин и мозге определенных людей. Такова моя цель. Хотя очевидно, что, находясь здесь, я также собираю информацию. Насколько изменчивы люди? Насколько кровожадны? Насколько опасны для себя и окружающих? А их пороки, которых великое множество? Неисправимы они или надежда есть? Такие вопросы приходят мне в голову, даже если меня не просят над ними задумываться. Но в первую очередь мое дело — уничтожать.

Глаза Ньютона смотрели с грустью, но он не судил. Так мы и сидели на пурпурном диване, довольно долго. Я понимал, что со мной что-то происходит — с того самого момента, как я услышал Дебюсси и Beach Boys. И зачем я только их включил? Десять минут мы просидели в молчании. Наше траурное настроение изменилось только при звуке открывшейся двери.

Это был Гулливер. Он на мгновение замер в прихожей, потом повесил пальто и бросил на пол школьную сумку. В гостиную он вошел медленно, не поднимая глаз.

— Не говори маме, ладно?

— Чего не говорить-то? — спросил я.

Он замялся.

— Что я прогулял школу.

— Ладно. Не скажу.

Гулливер посмотрел на Ньютона, голова которого снова лежала у меня на коленях. И как будто смутился, но ничего не сказал и повернулся к лестнице.

— Что ты делал у железной дороги? — спросил я.

Я заметил, как напряглись его руки.

— Что?

— Ты стоял там, когда проезжал поезд.

— Ты следил за мной?

— Да. Следил. Шел за тобой. Я не собирался тебе говорить. Сам удивляюсь, зачем сейчас рассказал. Видимо, прирожденное любопытство победило.

Гулливер ответил подавленным стоном и зашагал вверх по лестнице.

Если собака кладет вам голову на колени, вы рано или поздно начинаете понимать, что ее необходимо погладить. Не спрашивайте, откуда берется эта уверенность. Очевидно, она как-то связана с пропорциями верхней части человеческого тела. Как бы там ни было, я погладил собаку и понял, что это весьма приятное занятие, дающее ощущение тепла и ритма.

Танец Изабель

Наконец вернулась Изабель. Я заерзал на диване, добиваясь положения, из которого видно, как она входит в дом. Я просто наблюдал за ее легкими усилиями — как она толкает створку, вынимает ключ, закрывает двери и кладет ключ (то есть всю связку) в маленькую овальную корзину на статичном деревянном предмете мебели, — и это завораживало меня. Она проделывала подобные вещи плавными, скользящими движениями, почти как в танце, даже не задумываясь о них. При виде подобного я должен был испытывать презрение. Но не испытывал. При взгляде на Изабель меня не покидало ощущение, что она парит над задачей, которую выполняет. Словно мелодия над ритмом. Однако это не отменяло того факта, что она человек.

Она пересекла прихожую на одном выдохе. Лицо ее одновременно улыбалось и хмурилось. Как и сын, она смутилась, увидев у меня на коленях собаку. И еще больше растерялась, когда Ньютон спрыгнул у меня с рук и побежал к ней.

— Что с Ньютоном? — спросила она.

— А что?

— Он такой оживленный.

— Правда?

— Да. И не знаю, у него глаза как будто ярче стали.

— О. Это, наверное, от арахисовой пасты. И музыки.

— Арахисовая паста? Музыка? Ты никогда не слушаешь музыку. Ты что-то включал?

— Да. Мы с Ньютоном включали.

Изабель смерила меня подозрительным взглядом.

— Ага. Понятно.

— Мы весь день слушали музыку.

— Как ты? В смысле, бедный Дэниел…

— О, это очень грустно, — сказал я. — Как прошел твой день?

Она вздохнула.

— Нормально.

Я видел, что она врет.

Я посмотрел на Изабель. Теперь мне не хотелось немедленно отвести от нее взгляд. Что случилось? Еще один побочный эффект музыки?

Наверное, я адаптировался к ней и к людям в целом. Физически я ведь тоже был человеком — по крайней мере снаружи. И становился нормальнее — по местным меркам. Так или иначе, от Изабель меня тошнило гораздо меньше, чем от вида остальных, проходивших мимо окна и глазевших на меня людей. Скажу больше, в тот день, к тому моменту, этой тошноты совсем не было.

— Надо бы, наверное, позвонить Табите, — проговорила Изабель. — Но это трудно, да? Она, наверное, плачет весь день напролет. Может, просто написать ей, что она может на нас рассчитывать?

Я кивнул:

— Хорошая мысль.

Изабель остановила на мне взгляд.

— Да, — проговорила она, чуть понизив частоту. — Пожалуй. — Она посмотрела на телефон. — Кто-нибудь звонил?

— Думаю, да. Телефон прозвенел несколько раз.

— Но ты не брал трубку?

— Нет. Не брал. Долгие разговоры сейчас не по мне. Я чувствую себя проклятым. Всего-то поговорил с человеком, а он возьми и умри у меня на глазах.

— Не надо так.

— Как?

— Неуважительно. Сегодня печальный день.

— Да, — сказал я. — Просто… я еще не вполне осознал.

Изабель вышла послушать сообщения. Потом вернулась.

— Тебе звонила уйма народу.

— О, — сказал я. — Кто?

— Твоя мама. Но будь осторожен, возможно, она готовит очередную порцию фирменных стенаний и вздохов. Она прослышала о твоей выходке. Не знаю откуда. Из колледжа тоже звонили, хотели поговорить, убедительно изображали озабоченность. Еще журналист из «Кембридж ивнинг ньюс». И Ари. Ари молодец. Спрашивает, пойдешь ли ты на футбол в субботу. И еще кто-то. — Изабель сделала паузу. — Она сказала, что ее зовут Мэгги.

— Ах, да, — с показной уверенностью отозвался я. — Конечно. Мэгги.

Изабель повела бровью, и это явно что-то значило. Но я понятия не имел что. Это раздражало. Понимаете, язык слов — это только один из человеческих языков. Как я уже отмечал, есть много других. Язык вздохов, язык пауз и, самое главное, язык бровей.

Тут брови Изабель из самой высокой точки опустились в самую низкую. Она вздохнула и вышла на кухню.

— Что ты делал с сахарной пудрой?

— Ел, — сказал я. — Это была ошибка. Извини.

— Знаешь, если ты будешь класть продукты на место, я не обижусь.

— Я забыл. Прости.

— Все нормально. Просто сегодня был не день, а каторга.

Я кивнул и попытался действовать как человек.

— Что я должен сделать? То есть, как думаешь, с чего мне начать?

— Для начала мог бы позвонить матери. Только не упоминай психушку. Я тебя знаю.

— А что? Что не так?

— Ты рассказываешь ей больше, чем мне.

Вот это уже серьезно. Очень серьезно. Я решил позвонить матери немедленно.

Мама

Сколь бы дико это ни звучало, мать для людей — важное понятие. Они не только знают, кто их мать, но и в большинстве случаев до конца жизни поддерживают с ней отношения. Конечно, такому, как я, никогда не знавшему, кто его мать, сама мысль об этом представлялась весьма экстравагантной.

Настолько экстравагантной, что я боялся ее развивать. Но пришлось: коль скоро сын излишне щедро делился с матерью информацией, то мне необходимо все подробно разузнать.

— Эндрю?

— Да, мать. Это я.

— Ах, Эндрю. — Она говорила на высокой частоте. На самой высокой, какую я только слышал.

— Здравствуй, мать.

— Эндрю, мы с твоим отцом так переживаем за тебя, места себе не находим.

— О, — сказал я. — Это всего лишь эпизод. Я временно лишился рассудка. Забыл одеться. Ничего страшного.

— И это все, что ты можешь сказать?

— Нет. Не все. Я должен задать тебе вопрос, мать. Это важный вопрос.

— О, Эндрю. В чем дело?

— Дело? Какое дело?

— Это Изабель? Она снова тебя пилила? Все дело в этом?

— Снова?

Вздох, похожий на треск статического разряда.

— Да. Ты уже больше года говоришь нам, что у вас с Изабель проблемы. Что она не хочет понимать, как тебе тяжело на работе. Что она тебя не поддерживает.