— Давай, — сказал я, — ты же человек. Пора действовать по-человечески.
Насилие
— Нет, — сказал Гулливер.
Но было поздно. Тео переходил дорогу.
— Так ты у нас теперь клоун? — крикнул он, вальяжно вышагивая в нашу сторону.
— Будет офигенно смешно посмотреть, как мой сын надерет тебе задницу, если ты об этом, — отозвался я.
— Ага, мой папа тренер по тхэквондо. Он научил меня драться.
— А у Гулливера папа математик. Поэтому он победит.
— Ну да, сто пудов.
— Ты проиграешь, — сказал я парню и позаботился, чтобы слова опустились на самое дно его души и остались там, точно валуны в мелком пруду.
Тео рассмеялся и с тревожащей легкостью перемахнул через каменную стену, которая огораживала парк. Девочки не отставали. Этот парень, Тео, был не таким высоким, как Гулливер, но крепче сложенным. Шея у него почти отсутствовала, а глаза сидели так близко, что он походил на циклопа. Он расхаживал взад-вперед по траве перед нами и в качестве разминки махал кулаками и выбрасывал в воздух ноги.
Гулливер сделался белым, как молоко.
— Гулливер, — сказал я ему, — ты вчера сорвался с крыши. Этот мальчик не идет ни в какое сравнение с падением с сорокафутовой высоты. В нем ничего нет. Никакой глубины. Ты знаешь, как он будет драться.
— Да, — сказал Гулливер. — Он будет хорошо драться.
— Но на твоей стороне эффект неожиданности. Ты ничего не боишься. Тебе просто нужно понять, что этот Тео символизирует все, что ты когда-либо ненавидел. Он — это я. Он — дрянная погода. Он — примитивная суть Интернета. Он — это несправедливая судьба. Другими словами, я прошу тебя драться так, как ты дерешься во сне. Забудь обо всем. Забудь о стыде и совести и бей его. Ты ведь можешь!
— Нет, — сказал Гулливер, — я не могу.
Я понизил голос, призывая на помощь дары:
— Можешь. Внутри у него такие же биохимические ингредиенты, как у тебя, только при менее впечатляющей нейронной активности. — Я увидел, что Гулливер смутился, поэтому постучал себе по виску и объяснил: — Все дело в колебаниях.
Гулливер встал. Я пристегнул к ошейнику Ньютона поводок. Пес поскуливал, чувствуя накаленную атмосферу.
Гулливер зашагал по траве. Нервный, зажатый, будто его тянули на невидимом тросе.
Девочки жевали нечто, чего не планировали глотать, и весело хихикали. У Тео тоже был сияющий вид. Я понял, что некоторые люди не просто любят насилие, а жить без него не могут. Не потому что хотят боли, но потому что боль внутри них и они хотят отвлечься от нее, причиняя боль другим.
А потом Тео ударил Гулливера. И снова ударил. Оба раза в лицо, заставив Гулливера пошатнуться и попятиться. Ньютон зарычал, желая вмешаться, но я не пускал его.
— Ты долбаное ничтожество, — сказал Тео и замахнулся ногой по груди Гулливера. Гулливер схватил ногу, и Тео запрыгал на другой. Может, и недолго, но достаточно, чтобы произвести дурацкое впечатление.
Гулливер молча посмотрел на меня.
В следующий миг Тео валялся на земле. Гулливер позволил ему встать, а потом рычажок щелкнул, и он озверел. Он молотил кулаками так, точно хотел избавиться от собственного тела, точно его можно стряхнуть. И очень скоро его окровавленный противник полетел на траву. Его голова на миг запрокинулась, коснувшись куста роз. Тео сел, потрогал пальцами лицо и увидел на них кровь. Вид у него стал огорошенный — будто он только что получил такое послание, какого никак не ожидал.
— Ладно, Гулливер, — сказал я. — Пора домой.
Я подошел к Тео. Присел на корточки.
— Твоим выходкам конец, понял?
Тео понял. Девочки молчали, но продолжали жевать, только чуть медленнее. Как коровы. Мы вышли из парка. На Гулливере почти не осталось следов драки.
— Что чувствуешь?
— Я порвал его!
— Да. Какие чувства это у тебя вызывает? Катарсис?
Гулливер пожал плечами. Где-то в его губах прятался намек на улыбку. Меня пугало, насколько неглубоко воля к насилию залегает под цивилизованной поверхностью человека. Поражало даже не само насилие, а то, сколько энергии тратится, чтобы его скрыть. Хомо сапиенс долго был примитивным охотником, который каждый день просыпался с мыслью, что может убивать. Просто теперь у нее появился эквивалент, и люди с утра утешают себя, что могут пойти и что-нибудь купить. Поэтому Гулливера важно было освободить наяву от того, что пока отпускало его только во сне.
— Пап, ты не в себе, да? — спросил он по дороге домой.
— Да, — сказал я. — Не совсем.
Я ждал новых вопросов, но их не последовало.
Вкус ее кожи
Я не был Эндрю. Я был ими. И мы проснулись, и воздух в спальне заполнили сгустки фиолетового. Голова хоть и не болела, но казалась очень тесной, как будто череп — это кулак, а мозг — зажатый в нем кусок мыла.
Я выключил свет, но темнота не сработала. Фиолетовый цвет остался, расширяясь и растекаясь по реальности, как пролитые чернила.
— Уходите, — попросил я кураторов. — Уходите.
Но они не ослабляли хватки. Вы. Если вы читаете это.
У вас жуткая хватка. И я терял себя. Я знал это, потому что повернулся и увидел в темноте Изабель. Она лежала спиной ко мне, и я видел ее силуэт, наполовину скрытый одеялом. Моя рука коснулась ее затылка. Я ничего к ней не чувствовал. Мы ничего к ней не чувствовали. Мы даже не видели ее как Изабель. Она была просто человеком. Как для человека корова, курица или микроб — это просто корова, курица или микроб.
Коснувшись ее голой шеи, мы произвели считывание. Это все, что было нам нужно. Она спала, и нам оставалось лишь остановить ее сердце. Это проще простого. Мы опустили руку чуть ниже и почувствовали, как сердце бьется в ребрах. Движение нашей руки слегка нарушило ее сон. Она повернулась и, не открывая глаз, шепнула:
— Я люблю тебя.
Это особенное «тебя» было обращено ко мне или ко мне-Эндрю, которым она меня считала. Именно в этот момент я сумел побороть их, стать «я», а не «мы», а при мысли, что она чудом спаслась от верной смерти, я осознал, насколько сильны мои чувства к ней.
— В чем дело?
Я не мог объяснить, поэтому ответил поцелуем. Люди целуются, когда слова достигают тупика, откуда нет выхода. Это переключение на другой язык. Наш поцелуй был актом неповиновения, а то и объявлением войны. Не трогайте нас, говорил он.
— Я люблю тебя, — сказал я Изабель и, уловив запах ее кожи, понял, что никогда никого и ничего не хотел сильнее, чем ее. Но теперь это желание пугало. И мне нужно было гнуть свою линию. — Я люблю тебя, люблю, люблю.
После этого, после неуклюжего стягивания последних тонких слоев одежды слова перешли в звуки, которыми были когда-то. Мы занимались сексом. Счастливым сплетением горячих рук и ног и еще более горячей любовью. Физическим и психологическим слиянием, порождавшим нечто вроде внутреннего свечения, биоэмоциональной фосфоресценции, которая была оглушительна в своем великолепии. Я недоумевал, почему люди так мало гордятся им, этим волшебством. Я гадал, почему, если уж им понадобились флаги, почему они не берут себе флаг с изображением сцены секса.
После я обнимал ее, а она обнимала меня, и я нежно целовал ее в лоб, слушая, как в окно бьется ветер.
Она уснула.
Я смотрел на нее в темноте. Я хотел защитить ее, оградить от опасностей. Потом я встал с постели.
Нужно было кое-что сделать.
Я остаюсь здесь.
Нельзя. У тебя дары, не созданные для этой планеты. У людей возникнут подозрения.
Тогда я хочу, чтобы меня отсоединили.
Мы не можем этого допустить.
Можете. Обязаны. К ношению даров принуждать нельзя. В этом их суть. Я не могу допустить, чтобы в мои мысли вмешивались.