Однако у Ньютона чувство долга было иным, и он перемахнул три лестничных пролета, чтобы быть с Гулливером. Не зная, что делать, Изабель открыла несколько дверец буфета, посмотрела на полки, вздохнула и закрыла.
— Послушай, — сами собой проговорили мои губы, — ему придется искать свой путь и совершать собственные ошибки.
— Нужно узнать, кто с ним это сделал, Эндрю. Вот что нужно. Нельзя просто так разгуливать по улицам и чинить насилие над людьми. Нельзя. Что у тебя за этика? Ты говоришь так, будто тебе это безразлично!
Что я мог сказать?
— Прости. Мне не безразлично. Я, конечно же, переживаю за Гулливера.
И тут мне пришлось посмотреть в глаза кошмарному, ужасающему факту, что я говорю правду. Я в самом деле переживал. Предупреждение не подействовало. Более того, оно дало обратный эффект.
Вот что случается, когда узнаешь, что можешь чувствовать боль, над которой ты не властен. Ты становишься уязвимым. Потому что с возможности боли начинается любовь. И для меня это была очень плохая новость.
Покатые крыши (и другие способы бороться с дождем)
Я не мог уснуть.
Еще бы! Меня тревожила судьба всей Вселенной.
Я все думал о боли, о звуке, о фиолетовом цвете.
В довершение ко всему шел дождь.
Я решил оставить Изабель в постели и пойти поговорить с Ньютоном. Медленно спускаясь по лестнице, я зажимал уши ладонями, пытаясь отгородиться от звука воды, которая лилась из туч и барабанила по окнам. К моему разочарованию, Ньютон сладко спал в своей корзине.
На обратном пути я заметил кое-что еще. Воздух стал холоднее, чем обычно, и прохлада шла сверху, а не снизу. Это противоречило порядку вещей. Я подумал о подбитом глазе Гулливера и о том, что было раньше.
Я поднялся на чердак и увидел, что там все на своих местах. Компьютер, плакаты «Темной материи», произвольное множество носков — все, кроме самого Гулливера.
Подхваченный ветром из открытого окна, ко мне подлетел клочок бумаги. На нем было одно слово.
Простите.
Я посмотрел в окно. Снаружи стояла ночь и мерцали звезды такой чужой, но такой знакомой галактики.
Где-то там, выше неба, был мой дом. Я осознал, что могу сейчас же вернуться туда, если захочу. Могу просто довести дело до конца и вернуться в свой свободный от боли мир. Окно наклонялось вровень с покатой крышей, которая, как и многие другие здешние крыши, была призвана защищать от дождя. Мне не составило труда выбраться через него, хотя Гулливеру это наверняка далось непросто.
Трудность для меня представлял сам дождь.
Он хлестал беспощадно.
Пропитывал кожу.
Я увидел Гулливера на краю, рядом с водосточным желобом. Он сидел, прижав колени к груди, замерзший и насквозь промокший. Глядя на него, я видел не просто существо, не экзотичный набор протонов, электронов и нейтронов, а — как выражаются люди — личность. И я почувствовал, не знаю, что я связан с ним. Не в квантовом смысле, когда все связано со всем и каждый атом разговаривает и договаривается со всеми другими атомами. Нет. Это было на другом уровне. На уровне, который гораздо сложнее понять.
Могу ли я оборвать его жизнь?
Я пошел к нему. Задача не из легких, учитывая строение человеческих ступней, сорокапятиградусный наклон и мокрый шифер — гладкий кварц плюс калиевая слюда, — на который я опирался.
Когда я приблизился, Гулливер повернулся и увидел меня.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он. Ему было страшно. Это главное, что я заметил.
— Как раз собирался спросить тебя о том же.
— Пап, уходи.
То, что он говорил, имело смысл. Ведь я мог просто оставить его там. Мог спрятаться от дождя, от жуткого ощущения воды, падающей на мою тонкую бессосудистую кожу, и вернуться в дом. И тут мне пришлось признаться себе в истинной причине, приведшей меня сюда.
— Нет, — сказал я, самого себя повергая в замешательство. — Я этого не сделаю. Я не уйду.
Я пошатнулся. Черепица вышла из паза, сползла по крыше, упала и разлетелась на осколки. Грохот разбудил Ньютона, и тот залаял.
Глаза Гулливера расширились, он резко отвернулся от меня. Все его тело застыло в нервной решимости.
— Не делай этого, — сказал я.
Он выпустил что-то из пальцев. Оно упало в желоб. Маленький пластиковый цилиндр, недавно содержавший двадцать восемь таблеток диазепама. А теперь пустой.
Я подошел ближе. Человеческой литературы, которую я прочел, было достаточно, чтобы понимать, что здесь, на Земле, самоубийство вполне возможно. Но опять же я недоумевал, почему меня это беспокоит.
Я сходил с ума.
Терял рациональность мышления.
Если Гулливер хочет убить себя, то, по логике, это решает главную проблему. Мне остается лишь посторониться и позволить этому произойти.
— Гулливер, послушай меня. Не прыгай. Поверь, высоты не хватит, чтобы гарантированно лишиться жизни.
Это была правда, но, насколько я мог подсчитать, вероятность, что он умрет от удара о землю, тоже представлялась довольно высокой. В этом случае я ничем не смогу ему помочь. Раны всегда можно излечить. А смерть — это смерть. Ноль в квадрате все равно ноль.
— Помню, как мы плавали с тобой, — сказал Гулливер, — когда мне было восемь. Во Франции. Помнишь, тем вечером ты учил меня играть в домино?
Он оглянулся, надеясь увидеть искру узнавания, которая не могла во мне загореться. При таком освещении подбитый глаз я разглядеть не мог; но в лице парня было столько мрака, что он весь казался сплошным синяком.
— Да, — сказал я. — Конечно, помню.
— Врешь! Ничего ты не помнишь.
— Послушай, Гулливер, давай вернемся в дом. Там и поговорим. Если у тебя не отпадет желание себя убить, я отведу тебя в здание повыше.
Похоже, Гулливер не слушал. Я продолжал идти к нему по скользкому сланцу.
— Это мое последнее светлое воспоминание, — сказал он. Его слова прозвучали искренне.
— Да ладно, не может быть.
— Ты хоть представляешь, каково это? Быть твоим сыном?
— Нет. Не представляю.
Он показал на глаз.
— Вот. Вот каково это.
— Гулливер, мне жаль.
— Знаешь, каково все время чувствовать себя тупым?
— Ты не тупой.
Я по-прежнему стоял. Человек продвигался бы на четвереньках, но это слишком медленно. Поэтому я осторожно ступал по сланцу, отклоняясь назад ровно настолько, насколько было необходимо, чтобы продолжать спор с гравитацией.
— Я тупой. Я ничтожество.
— Нет, Гулливер, это не так. Ты не ничтожество. Ты…
Он не слушал.
Диазепам брал свое.
— Сколько таблеток ты принял? — спросил я. — Все?
Я почти добрался до него, моя рука была почти готова схватить его за плечо, как вдруг его глаза закрылись, и он погрузился в сон или молитву.
Выпала еще одна черепица. Я поскользнулся, упал набок, и меня понесло по смазанной дождем крыше, пока я не повис на водосточном желобе. Я мог легко залезть обратно. Без проблем. Проблема была в том, что Гулливер теперь клонился вперед.
— Гулливер, стой! Проснись! Проснись, Гулливер!
Наклон увеличивался.
— Нет!
Он упал, и я упал вместе с ним. Сначала внутренне — нечто вроде эмоционального падения, немого вопля в бездну, — а потом физически. Я летел по воздуху с ужасающей скоростью.
Я переломал ноги.
Как и планировал. Пускай боль принимают на себя они, а не голова, потому что голова мне понадобится. Но боль была страшной. На миг я испугался, что ноги не заживут. Только при виде Гулливера, лежавшего в нескольких метрах от меня без всяких признаков жизни, я сумел сосредоточиться. Из уха у него текла кровь. Я знал: чтобы вылечить его, мне нужно сначала вылечить себя. И это случилось. Хватает одного желания, если позволяет интеллект и если желание достаточно сильное.
9
Пер. Б. Пастернака.