И это происходит не только в глобальных масштабах. А с каждым отдельным человеком.
В каждой жизни наступает такой момент. Кризис. Ты осознаёшь: то, во что ты веришь, ложно. Такое бывает со всеми, но различие заключаются в силе воздействия этого открытия. В большинстве случаев люди просто отмахиваются от него и делают вид, что все в порядке. Так они стареют. В конечном счете именно от этого морщатся их лица, горбятся спины, усыхают рты и амбиции. Под весом этого отрицания. Под его давлением. В этом люди не уникальны. Самое храброе и безумное, что может сделать любое существо, — это измениться.
Я был чем-то. А теперь стал чем-то иным.
Я всегда был чудовищем, а теперь стал другим чудовищем. Оно умрет и будет чувствовать боль, но все-таки проживет жизнь и, возможно, даже найдет счастье. Ибо счастье теперь для меня возможно. Оно по другую сторону боли.
Лицо, потрясенное, как луна
Гулливер был юн и принимал все легче матери. Он давно не видел смысла в своей жизни, а потому окончательное доказательство ее бессмысленности даже принесло ему облегчение. Он потерял отца и совершил убийство, но существо, принявшее смерть от его рук, было ему чуждо, как будто не имело к нему отношения. Гулливер мог оплакивать мертвую собаку, но мертвый воннадорианин не вызывал у него сочувствия. Что касается горя, Гулливер действительно волновался об отце и хотел знать, было ли тому больно. Я сказал, что не было. Правда ли это? Не знаю. Я понял, что человек без лжи не человек. Просто важно знать, какую ложь говорить и когда. Любить кого-то означает постоянно врать любимому. Но я ни разу не видел, чтобы Гулливер плакал об отце. Не знаю почему. Возможно, трудно пережить потерю человека, которого, по сути, никогда не было рядом.
Так или иначе, когда стемнело, Гулливер помог мне вытащить тело из дома. Ньютон уже не спал. Он проснулся после того, как расплавилась техника Джонатана. И теперь он принимал то, что видит, как собаки, похоже, принимают всё. Среди них нет историков, и это упрощает дело. Для них нет ничего неожиданного. В какой-то момент пес начал рыть землю, как будто старался помочь нам. Но в этом не было нужды. Копать могилу было необязательно, потому что монстр — именно так я называл его про себя — в своем естественном состоянии быстро разлагался в насыщенной кислородом атмосфере. А вот выволочь его во двор оказалось нелегко, особенно учитывая мою обожженную руку и тот факт, что Гулливеру пришлось отбежать в сторону, потому что его начало рвать. Он ужасно выглядел. Помню, как он смотрел на меня из-под челки. Его лицо выглядело потрясенным, как луна.
Ньютон был не единственным свидетелем.
За нами недоуменно наблюдала Изабель. Я не хотел, чтобы она выходила из дома и смотрела, но она не послушалась. На тот момент она не знала всего. Не знала она, например, что ее муж умер и что труп, который я тащу, выглядит в целом так же, как раньше выглядел я.
Правда открывалась ей медленно, но и это было слишком быстро. Ей требовалась пара-тройка столетий, чтобы усвоить эти факты, а может, и больше. Это все равно как взять человека из Англии эпохи Регентства и перенести в центр Токио образца двадцать первого века. Изабель просто не могла воспринимать происходящее адекватно. Как-никак она историк. Ученый, который ищет схемы, сценарии и причины и преобразует прошлое в рассказ, который следует по одной извилистой тропе. Но вдруг на эту тропу с неба с огромной силой обрушивается объект, вспоровший грунт, пошатнувший всю Землю и сделавший маршрут непроходимым.
Иначе говоря, Изабель пошла к врачу и попросила выписать ей лекарство. Таблетки, однако, не помогли, и она три недели пролежала в постели в полном упадке сил. Предполагали, что это миалгический энцефаломиелит. Разумеется, никакой болезни у нее не было. Она страдала от горя. Она оплакивала не только потерю мужа, но и потерю привычной реальности.
В тот период она меня ненавидела. Я все ей объяснил: не я это придумал, меня послали против моей воли с единственным заданием: затормозить прогресс человечества ради блага Вселенной. Но она не могла смотреть на меня, потому что не знала, на что смотрит. Ведь я лгал ей. Спал с ней. Позволял ей ухаживать за мной. А она не знала, с кем спала. Не имело значения, что я влюбился в нее и что этот акт абсолютного неповиновения спас от смерти ее и Гулливера. Нет. Это не имело никакого значения.
Для нее я был убийцей. И чужаком.
Моя рука медленно заживала. Я сходил в больницу, и мне дали прозрачную перчатку, наполненную антисептическим кремом. В больнице меня спросили, как это случилось, и я ответил, что был пьян и оперся о конфорку, не воспринимая боль, а потом уже было слишком поздно. Ожоги превратились в волдыри, и медсестра вскрывала их, а я с интересом наблюдал, как из пузырьков течет прозрачная жидкость.
Я эгоистично надеялся, что в какой-то момент, глядя на мою обожженную руку, Изабель станет испытывать ко мне сострадание. Я хотел снова увидеть эти глаза. Глаза, которые с тревогой изучали мое лицо, после того как Гулливер избил меня во сне.
Недолгое время меня соблазняла мысль убедить Изабель, будто все, что я ей говорил, неправда. Что мы скорее живем в магическом реализме, чем в научной фантастике, и что в нашем жанре не обойтись без небылиц. Что я вовсе не пришелец. Что я человек, у которого был срыв, и во мне нет ничего внеземного. Гулливер, может, и знает, что видел, но его спасал неокрепший ум. Я мог легко все отрицать. Бывает, что собака вдруг словно молодеет. Что люди падают с крыш и выживают. В конце концов, люди — особенно взрослые — хотят верить в самые прозаические истины. Им это нужно, чтобы удержать собственное мировоззрение и психику от соскальзывания в безбрежный океан непостижимого.
Но такой выход почему-то казался мне недостойным, и я не мог его выбрать. На этой планете везде есть место лжи, но истинная любовь тут — не пустой звук. И потом, если рассказчик говорит, что словно очнулся от страшного сна, хочется съязвить, что он просто перешел от одной иллюзии к другой и соответственно снова может точно так же в любой момент проснуться: даже в иллюзиях нужна последовательность. Незыблемой остается только ваша точка зрения, поэтому объективная истина никому не нужна. Надо выбрать свой сон и держаться его. Все остальное — обман. Раз уж вы попробовали любовь и правду в одном опьяняющем коктейле, фокусы надо прекращать. И хотя я понимал, что никакой честностью такой вариант развития событий не поправишь, жить с этим было тяжело.
Понимаете, до того как попасть на Землю, я никогда не искал заботы и не нуждался в ней. Но теперь я тосковал по ощущению, что я кому-то дорог, кому-то нужен, что меня любят.
Возможно, я ждал слишком многого. Возможно, я не заслужил и того, чтобы меня оставили в доме, пусть даже выделив для сна этот ужасный пурпурный диван.
Думаю, что единственной причиной, по которой меня не прогоняли, был Гулливер. Гулливер хотел, чтобы я остался. Я спас ему жизнь. Я помог ему дать отпор обидчикам. Но я все равно не ждал, что он меня простит.
Поймите меня правильно. Я не говорю про сантименты между сыночком и папочкой, но в качестве внеземной формы жизни Гулливер принял меня гораздо легче, чем в роли отца.
— Откуда ты? — спросил он однажды субботним утром, без пяти семь, пока мать еще спала.
— Это очень, очень, очень, очень, очень, очень, очень, очень далеко.
— Насколько далеко?
— Сложно объяснить, — сказал я. — То есть для тебя и Франция далеко.
— А ты попробуй, — сказал он.
Мой взгляд остановился на вазе с фруктами. Только позавчера я ходил покупать здоровую пищу, которую врач рекомендовал Изабель. Бананы, апельсины, виноград, грейпфруты.
— Ладно, — сказал я, хватая большой грейпфрут. — Это — Солнце.
Я положил грейпфрут на кофейный столик. Потом отыскал самую маленькую виноградину в миске и положил ее на другой край стола.
— Это — Земля. Такая маленькая, что ее почти не видно.