«Он еще прикалывается! – с неприязнью подумал Андрей. – Другой бы в такой ситуации сидел, забившись в угол, и скулил, а Кривцову все хиханьки. А насчет продуктов – это он наверняка в упрек мне сказал. И как бы я, интересно, их поволок? Мы-то тогда провиант на троих перед спуском разделили и в рюкзаки растолкали».

Попрощавшись, он уже поставил ногу на первую арматурину, когда Макс сказал:

– Ты как-нибудь дай знать отцу и матери, что я жив и здоров. Только не по телефону: менты и твой, и их номера наверняка на прослушку поставили. И к Катьке заскочи: она, ясное дело, переживает.

– С отцом твоим я сегодня утром разговаривал, а маман где-то за границей. К Катерине зайду, – пообещал Шахов и через мгновение скрылся в бетонной трубе.

– Ну, вот, Колян, теперь порядок, – оживленно оповестил попутчика-проводника Кривцов. – Конечно, Митрича мы не вылечим – сам понимаешь, для этого другие условия нужны, – но процесс локализуем. Эх, надо было мне еще общеукрепляющие заказать. Ничего, в другой раз Андрюха купит.

– А этот Андрюха – он тебе кто?

– Друг. Мы с ним со школы вместе. Он ради меня на что угодно.

– Уверен?

– Ты это о чем? – Макс почувствовал, что изнутри поднимается злое раздражение: этот бомж метровский считает себя вправе судить о нормальных людях!

– Мутный он какой-то.

– Ничего не мутный! Да и что ты вообще о нем знать можешь? Вы даже парой слов не перекинулись.

– А зачем? Мне надо просто посмотреть на человека, понаблюдать за ним, чтоб понять, говно он или не говно. Так вот: твой друг – говно.

– А хрен ли этому, как ты выражаешься, говну было полдня по аптекам мотаться, а потом в подземелье лезть, чтобы незнакомому человеку лекарство передать?

– Не знаю, – равнодушно дернул плечом Колян. – Может, какие свои цели преследовал. Вот увидишь: он тебе еще нагадит. Все, пошли, а то, пока мы тут телимся, Митрич коньки отбросит.

Больше – до самой пещеры безногого – они не сказали друг другу ни слова.

Предательство

Андрей дышал натужно, со свистом. В горле саднило, а грудная клетка была словно полая коробка, на внутренние стенки которой кто-то накидал толстый слой цемента, а разровнять забыл. В прошлый раз, когда Шахов выбирался из подземелья вместе с Витьком, такого не было. Шедший впереди Милашкин двигался размеренно, четко выдерживая взятый с первой ступеньки ритм. Раз, два, три, четыре, раз, два, три, четыре… Шли ходко, пот заливал глаза и стекал вдоль хребта, но дыхание не сбивалось. Сегодня Андрей тоже пытался считать: раз, два, три, четыре, но на второй или третьей четверке вдруг подкатывала паника, и он, судорожно хватаясь руками за арматурные перекладины, преодолевал метра три, а потом зависал на несколько секунд, унимая колотящееся сердце и хватая ртом жидкий, как диетические щи, воздух. После одного из таких рывков Шахов чуть не потерял сознание и дал себе слово больше не смотреть наверх, туда, где сквозь узкую щель – он нарочно не до конца задвинул решетку – сочился мутно-желтый тусклый свет освещавшего двор фонаря.

Андрей ударился о решетку макушкой. Вязаная шапка и накинутый сверху капюшон куртки смягчили удар. Мышцы рук и ног дрожали, будто по ним пропустили электрический ток.

Нечто такое с ним было только однажды. В выпускном классе, когда Андрей решил качаться и провел в тренажерном зале четыре часа. А потом сидел в раздевалке и тупо смотрел, как мелко подергивается внутренняя поверхность бедра, как от подмышечной впадины к локтю и обратно под кожей катится крошечная волна. Остатки сил ушли на то, чтобы заставить себя встать. Он был почти уверен: в вертикальном положении его держит только скелет, все мышцы порваны или растянуты, как старая резинка от треников.

Добравшись из тренажерного зала до дома, он лег в ванну и пустил туда горячую воду, почти кипяток. Но припарки не помогли. На следующий день Шахов не смог встать с постели: любое движение – даже попытка сжать пальцы в кулак – вызывало страшную боль, которая мгновенно распространялась по всему телу.

Поход Андрея в тренажерный зал спровоцировал Макс. На уроке физкультуры класс сдавал нормативы. Шахов смог отжаться на руках всего десять раз (на четверку надо было двадцать), и Кривцов при Катьке и других девчонках назвал его дохляком и даже шутя пнул друга под зад.

Макс считался лучшим легкоатлетом школы: бегал на короткие и длинные дистанции, прыгал в длину, играл в баскетбол, волейбол и регби. Футбол и хоккей – само собой. Стеллажи в его комнате были уставлены кубками, на которых гроздьями висели вымпелы, а под грамоты за спортивные достижения Максова маман выделила целый ящик в серванте.

Сопровожденного пинком «дохляка» класс встретил дружным хохотом. Андрей даже не обернулся. Едва сдерживаясь, чтобы не побежать, быстрым шагом пошел к дверям. Кривцов догнал его в три прыжка. Перед самым носом захлопнул дверь. И за-орал прямо в лицо:

– Андрюха, ты чего?! Обиделся, что ли?! Ну и дурак! У тебя ж весь класс математику и тесты по истории с обществоведением списывает! И я в том числе! Ну и скажи мне в следующий раз, что я дебил!

Глядя другу прямо в глаза, Шахов неожиданно резко отодвинул Макса от двери. Его шаги по коридору звучали четко и громко, будто ноги были обуты не в кроссовки, а в солдатские сапоги.

В тот же вечер он пошел в тренажерный зал, а когда вернулся, матери строго наказал: никому, в том числе Максу (Максу особенно!) не говорить, где он угробился; никого (особенно Макса!) в дом не пускать, а если будут звонить – его к телефону не подзывать.

Антонина Петровна была так напугана состоянием сына, и физическим, и, главное, душевным, что выполнять его наказ и не собиралась. Назначив Максу по телефону встречу в соседнем скверике, который не был виден из окон их с Андреем квартиры, и едва кивнув в ответ на его приветствие, сразу спросила, что стряслось. Кривцов честно рассказал об инциденте, произошедшем в спортзале.

– Эх, Максим, Максим! – тяжело вздохнула Антонина Петровна. – Что ж вы такие жестокие-то друг к другу, нечуткие! От кого другого он это, может, и вытерпел бы, но от тебя… Андрюша расценил твое поведение как предательство. Лежит сейчас, плачет – то ли от боли, то ли от обиды, твердит, что в школу больше не пойдет.

– Как это не пойдет?! – завопил Макс. – Пусть только попробует! Я его силой туда таскать буду!

Сказав это, Кривцов расплылся в своей знаменитой обезоруживающей улыбке. Антонина Петровна с тоской и нежностью посмотрела Максу в глаза:

– Прошу тебя, присмотри за ним, не обижай больше и не оставляй одного…

Кривцов смешался: уж слишком торжественным для какого-то мелкого конфликта показался ему тон Андрюхиной мамы.

– Да конечно, теть Тонь, вы не беспокойтесь, мы помиримся. Ничего страшного не случилось. Мы и раньше ругались и даже дрались – и сразу мирились. Вы только в квартиру меня впустите, а то он трубку не берет и дверь не открывает.

– Я не о сегодняшней вашей ссоре, я вообще… – Губы Антонины Петровны тронула то ли извиняющаяся, то ли ищущая сочувствия улыбка. – Болею я, Максим. Серьезно болею.

– Так, может, лекарства какие нужны? – с готовностью откликнулся тот. – У маман связи – она любые достанет.

– Спасибо, ничего уже не нужно. Рак поджелудочной у меня. Такой даже не оперируют. Сказали, месяца три осталось. Самое большее. Ты только Андрюше ничего не говори. Я сама как-нибудь… С духом только соберусь.

Тут только Максим заметил, как постарела за последние месяцы тетя Тоня: скулы и нос заострились, большие серые глаза будто съежились и теперь, маленькие и блеклые, прятались-таились на дне иссиня-черных впадин. А кожа приобрела цвет застоявшейся лужи – стала желто-серой.

– Теть Тонь, может, все обойдется? – Голос Макса дрогнул, в глазах появились слезы.

– Нет, Максимушка, не может. – Она была растрогана сочувствием этого широкоплечего взрослого красавца, в сущности же еще совсем мальчишки.