Клещенко Елена
Наследники Фауста
Часть 1. МАРИЯ
Мне дали ночь проплакать с нею,
А утром отняли, злодеи,
И говорят, — мои дела,
Сама-де в лес ее снесла…
Глава 1
Доброй девице не следует слишком долго спать поутру. Виной, несомненно, моя нечистая кровь: размышления, приходящие вечером, текут столь складно, что гонят усталость, летом же светает рано, и оттого сон короток. Впрочем, лето лучше зимы. Когда солнце покидает знак Близнецов, все сущее на земле засыпает поздно и просыпается до колоколов, и меня тоже не мучила сонливость.
Наряд мой прост — не из многого приходится выбирать. Чулки, заштопанные вчера, проживут еще неделю, платье чисто, фартук… фартук есть фартук. Сбегав к колодцу по воду, водой же и запила краюху хлеба. Тут бы и уйти, но день начался несчастливо.
Не успела я выйти в сени, на лестничке послышались шаги. Благодетельница спускалась из спальни. То ли ночь была нехороша, то ли кошка разбудила не в пору, но мое пожелание доброго утра осталось без ответа. Я скромно смотрела в пол, на чисто подметенные доски. Я и не глядя наизусть знала ее лицо, худое и обрюзглое вместе. Глаза у тетушки Лизбет отекали так, что казались треугольными под складками век. Корни гладко причесанных волос ровно на палец виднелись из-под чепца.
Да, я принесла воды. И дров, чтобы Амальхен не надрываться. И крыльцо обмела. Я не спрашивала, могу ли я идти.
— Притащишь под фартуком, к порогу моему не подойдешь, — привычно сказала благодетельница.
— Господин Майер — порядочный человек, тетушка Лизбет, — привычно сказала я, не поднимая взгляда.
— Что такое «порядочный человек»? Я тебя знаю, вот оно как. Тебя, потаскушкину дочь. От гулящей… Стой и слушай! (Я и не думала двигаться с места или перебивать.) От гулящей не родится честная, а только и родится такая беспутная, как ты. Грех познается по плодам, которые он приносит. Монастырь будет лучшим исходом для тебя…
Я стояла и слушала, опустив глаза. Брань меня не огорчала, я скорей испугалась бы ласковых ноток в голосе тетушки Лизбет. Ничего нового не было в том, что я дитя мерзкого блуда, обременившее честную женщину тяжкими заботами. Этому тезису, давно доказанному, было столько же лет, сколько мне, — двадцать три. Вдобавок десять последних лет я была шлюхой во всех моих помыслах, и семь лет — безобразным никчемным уродом, не привлекающим порядочных мужчин, и четыре года из них — будущей монахиней, которой, может быть, к старости удастся отмолить у Господа грех своего появления на свет…
То-то подивились бы ученые богословы хитроумным оправданиям монашества, звучавшим из уст купеческой вдовы! Безбрачие, конечно, ведет ко греху, но для девицы, неспособной ни вступить в брак, ни самой соблюсти чистоту, нужны надсмотрщики, она же, Лизбет, и так уже изнурена непосильными трудами по воспитанию и прокорму… Я помнила мою благодетельницу примерной католичкой, исправно ходящей к мессе. Теперь, однако, обо всем этом не смела вспомнить не только я, но даже соседки. Почтенная вдова была приверженкой истинной веры, и тот грязный клеветник, кто подвергает это сомнению! Полагаю, впрочем, что она не спешила отсылать меня в монастырь не из-за памфлетов доктора Лютера против монашества, но по вполне земным причинам. Я помогала служанке (сиречь была второй служанкой) и еще приносила в дом по шесть геллеров за поденную работу. Да и кого бы бранила почтенная вдова, не будь меня? Амальхен скажи слово, она ответит десятью…
— На то ваша воля, тетушка Лизбет.
— Да, ты в моей воле! Бог так судил. А знаешь ли ты, что это значит?..
Следовало бы как-нибудь возразить, дать ее желчи излиться. Ведь нет страшней у меня подлости, чем быть ни в чем не виновной, всем довольной и ни о чем не просить. Но я сказала себе, что сделаю это завтра. Нынче она такая злобная, что может и запереть, а пропускать день у господина Майера мне совсем не хотелось.
— …Ну что же ты встала здесь, как соляной столп? Думаешь, шесть геллеров сами к тебе прилетят?! Пошевеливайся!
— Да, тетушка Лизбет.
Вот оно, мое счастье. Я чинно вышла во двор, а там пустилась бегом, благо улица, почти сплошь залитая длинными тенями домов, была еще безлюдна. Солнце, алое и холодное, будто ягодный сок, медленно разгоралось.
Наш университет не принадлежал к числу знаменитых, не был славен ни стариной обычаев, ни новизной блестящей мудрости. Он был старше меня всего-то лет на десять, да и возник далече от истинных центров просвещения, у восточной границы бранденбургских земель. Потому не стоит удивляться, что пиитику школярам, не имеющим степени, преподавал никто иной, как доктор медицины господин Герберт Майер.
Он не был ординарным профессором, предпочитая университетскому жалованью свободу и немногочисленных, но толковых учеников. Всем, однако, было известно, что другого такого знатока античной поэзии в городе не сыскать. Я была слишком мала, чтобы заметить, когда эта чудаческая и даже еретическая склонность стала неотъемлемым признаком подлинной учености. Тем более ничего не ведаю о том, как господин Майер сговорился с деканом и профессорами философского факультета… или это они сговорились с ним? Но, словом, он, будучи, разумеется, также magister in artibus, имел полное право читать лекции по пиитике. И он читал их в свободное от врачебных трудов время, а также занимался со школярами декламацией. Все это происходило в рабочей комнате господина Майера, ибо в здании университета не всякий день удавалось сыскать свободную аудиторию. Дом же его был по соседству с нашим.
Госпожа Майер меня не любила. Мы редко сталкивались с ней, и всякий раз я приседала как перед императрицей, и всякий раз она потом говорила доктору, что могла бы найти прислугу в десять раз проворней, чем эта тупая тварь, и что за время, которое тупица тратит на смахивание пыли, расторопная девушка успела бы вымыть полы. Доктор отвечал, что распоряжаться домашней прислугой — ее право, но что он не потерпит в своей рабочей комнате дуреху, которая будет топотать башмаками и прыскать в кулак, и тем паче не желает, чтобы любопытная дура входила туда одна в часы его отсутствия. Следовательно, он не видит причин отказываться от Марии, которая движется бесшумно, и к тому же, слава Богу, не отвлекает юношей площадным кокетством, примером коего являются все нанятые ранее… Таким образом, беседа уходила от моей персоны, но любви ко мне в сердце госпожи Майер не прибывало.
Лучи солнца били в высокое окно. Золотая пыль плясала в лучах, не торопясь опускаться на полированное дерево и хитро выдутое стекло, на раскрытые страницы книги. Весь малый сенат во главе с ректором, вероятно, хватил бы удар — этот язычник был еще хуже Овидия. Но господин Майер считал, что без сих стихов ничья латынь не достигнет полного блеска, и это гораздо важнее непристойностей, содержащихся в некоторых строках.
Школяры уже собрались и расселись по своим местам. Мальчишка с кудрявыми русыми волосами читал вслух. Господин Майер слушал, подпершись рукой и кривясь, как от зубной боли.
— Солюс оцидере… эт редире поссунт. Нобис кум семел бревис… люкс… оккизюс эст…
На скамьях откровенно ухмылялись. Похоже, паренек страдал тяжким недугом: умел читать про себя, но не вслух. Бедняга был не в ладах с просодией, и ритм стиха не мог его выручить, ибо уловить таковой он тоже был не в состоянии. Даже из христианского милосердия это нельзя было назвать декламацией.
Неожиданно для самой себя я задохнулась от ярости, ногти вонзила в тряпку. Этот дурень, с запинкой читающий, будет бакалавром. О, не прямо сейчас. Год он здесь сидел и еще три или пять просидит, стыд глаза не выест, и в конце концов сдаст он свой экзамен. Чего доброго, станет и магистром. Будь он так же плох в диалектике и математике — все сдаст, до Страшного Суда времени достанет! А я — поломойка, полагающая за великую удачу саму возможность внимать его косноязычному бормотанию. А меж тем, будь я на его месте, мне не было бы нужды заглядывать в книгу, я декламировала бы наизусть, и уж верно, не спутала бы «солес» и «солюс»…