Так я стал фамулюсом вашего отца. Доминус Иоганн уже тогда был… неким героем мифа, хотя и не в том роде, что теперь. Тогда его имя связывали не с чертом, а с четырьмя стихиями — впрочем, иные пациенты всегда готовы были признать его за чародея, и в университетских кругах многие сомневались, умещаются ли его занятия в рамках натуральной магии, той, которая преобразует вещи благодаря естественным причинам и без помощи демонов, и потому дозволена святой инквизицией. Сам доминус Иоганн вместо ответа на мои расспросы, как я уже говорил, вручал мне «Молот ведьм» — дабы я сам учился отличать дозволенное от недозволенного. Сразу скажу, что замечательная книга преподала мне великий урок: различение дозволенного и недозволенного происходит в зависимости от расположения духа, в коем пребывает лицо, облеченное властью. Так, составление гороскопа является, с одной стороны, исследованием естественного влияния светил на все сущее, а с другой стороны — кощунственной попыткой предсказывать будущее; использование заклятий во время лечения дозволено, если слова понятны судье, и недопустимо — в противоположном случае… Словом, каждый честный ученый — а медик в особенности, — да и любой, кто использует в своей работе иные силы, чем сила собственных рук, рискует оказаться за пределами дозволенного. Обращение Германии к истинной вере ничего здесь не переменило, кроме того, что этим делом занимается не инквизиция, подчиненная Риму, а городской суд, — но и в суде ведь тоже люди вершат дела, а не всеведущие духи. Те ссылались на папские буллы, эти — на труды доктора Лютера, Лютер же справедливо писал, что колдунов должно истреблять, а невинных миловать, но не углублялся чрезмерно в сии материи и не разъяснил подробно, как отличать тех от других, так что «Молот ведьм» остается в силе, и уроки вашего батюшки, не дай-то Бог, еще могут пригодиться… Ну а тогда я принял эту опасность, как принимают вызов, впрочем, плохо еще сознавая, сколь она страшна.
Образ жизни моего господина и учителя не способствовал доброму мнению о его занятиях. Этого дома еще не было; здесь, неподалеку, стояла обыкновенная беленая развалюха — облупившиеся стены, трещины вдоль балок, дырявая крыша и вечно неисправный дымоход. Рабочая комната служила также кухней и столовой: бывало, что из камина вынимали сосуд с продуктом кальцинирования и на тех же углях жарили мясо. Все это — и кальцинирование, и мясо — как раз и входило в обязанности вашего покорного слуги. В точности как и обещал доминус Иоганн, я не бывал голодным, но спать успевал не каждый день.
Здесь я понял, что не столь умен, как воображал раньше. Ни мои юные лета, ни ученость не могли никого удивить. Мои соображения, прежде называвшиеся дерзкими и ни на чем не основанными, в доме Фауста оказывались ошибочными или тривиальными, или тем и другим сразу. Когда же я перегревал раствор или недостаточно мелко перетирал соль, ваш батюшка честил меня такими словами, каких я прежде не слыхал ни от кого. Счастье, что у меня достало рассудительности не обидеться на судьбу. Желание достичь вершины всех наук сменилось чуть более скромным: заслужить похвалу доминуса Иоганна. Думаю, это пошло мне на пользу.
Теперь мне приходилось меньше работать с книгами и больше — с колбами и ретортами. Мы не занимались поисками философского камня, но яды, признаюсь, делали. Должен заметить, что доминус Иоганн не слишком пекся о своей и моей безопасности; будь я постарше, наверное, ужаснулся бы при виде того, как царская водка льется из широкого горла в узкое горлышко, ну, а тогда я просто перенял его манеры, так что теперь ужасаются мои знакомые. Вероятно, разумные люди правы, этому не следует учить юношей, а следует, напротив, всячески предостерегать от подобного… но с нами ничего дурного не случалось. Один только взрыв, пожалуй, был страшен. Когда в алембике забурлило, я понял, что будет, успел заорать и оттолкнуть доминуса и, помню, последнее, что подумал: слава Господу, раствор смешивал не я, а он!.. Случалось и ему ошибиться, плюнуло так плюнуло. Дом, к счастью, не сгорел, но всю комнату закидало копотью и углями из камина, мы же остались целы, если не считать ожогов. Затоптали пламя, выпили по глотку вина и взялись заново…
Приятели доминуса Иоганна его, конечно, бранили: и за него самого, и за то, что подвергает опасности меня, щенка. Однажды он послал меня к прокаженным: им как раз тогда выделили землю в нескольких милях от города, так вот мы решили испробовать одно средство… говоря коротко, ничего у нас не вышло, но я несколько раз побывал там, причем один. Когда это стало известно, доминуса вызвал университетский сенат. Заставили меня подтвердить: ходил, мол, один. Спрашивали его, откуда в нем такое бессердечие и как он намеревается отвечать перед Богом, если мальчишка заразился. А он положил мне руку на плечо и переспросил, прищурясь и усмехаясь: «Он?!» Я расцвел, как горная лилия: разумеется, я не заразился! Я знаю все правила, и окуривать могу, и прижечь царапину, учитель не просто так на меня понадеялся! Пусть они все говорят, что им угодно, я был горд, что меня равняют со взрослыми мужами.
Правду говоря, не все наши ночные бдения были посвящены наукам. На пирушки у доктора Фауста собирались самые различные люди: студенты, ремесленники, монахи из числа университетских преподавателей — тогда духовное лицо в этой должности никого не удивляло, — миряне, не занимавшие никаких государственных должностей, иноземцы и приближенные курфюрста, который уже покровительствовал Лютеру… Впрочем, о вопросах веры говорили мало, то есть мало сравнительно с любыми другими сборищами. Мне — сопляку, поглощенному науками, — представлялось, что все эти распри, религиозные и нерелигиозные, равно как и французские короли с итальянскими герцогами суть не более чем навязчивые сны, несравнимые с настоящей жизнью. Может, так оно и есть — покуда эти сны не пробуждают нас от яви… Нет, впрочем, вспоминали об истинном и ложном благочестии — по поводу дела о сожжении еврейских книг в Кельне. Для вас, Мария, это древняя пыль — вас, верно, и на свете не было, когда началось это дело: император, доминиканцы и Рейхлин, которого обвинили в чересчур горячей любви к еврейскому языку. Кто знает, чем бы кончилось, если бы многие умные люди не заявили во всеуслышание, что разделяют эту любовь… А ваш отец, помнится, сказал тогда, что невежда, сжигающий книгу, подобен холопу, разбившему колбу с драгоценным эликсиром, и скверно уничтожать то, что не можешь воссоздать. Он всегда говорил, что нет недозволенного знания — есть недозволенные поступки, и только фыркал в ответ на аргумент, что знание также может быть сочтено поступком…
Вот на этих-то попойках, перемежавшихся диспутами, я впервые увидел нашего с вами знакомого. У него хватило бесстыдства напялить рясу францисканца: это к слову о порче монашества, провозглашенной Лютером. Но поступки свои он не счел нужным переменить. Всяких монахов я видал, иные и пили, и блудили, и богохульствовали, другие проклинали окружающих грешников с поистине преисподней злобой, но в этом злоба преудивительно сочеталась с беспутным поведением, и потому-то я его запомнил. Мне пришло в голову, что он вовсе и не монах, и я не слишком удивился, когда однажды он явился в одежде мирянина и вместе с доминусом Иоганном принялся трудиться над экстрактами и растворами. Не могу утаить, что экспериментатор он был ловкий. Доминус проводил с ним много времени. В свою работу они меня не посвящали, а сам я был слишком горд, чтобы спрашивать разъяснений, и видел только, что мой учитель доволен и вместе с тем его терзает тревога. Но сколь сильны его опасения, я понял лишь тогда, когда он повел меня к юристам, чтобы составить и подписать дарственную на дом, на мое имя! В ответ на мои испуганные расспросы он пробормотал, что, «быть может, ему придется уехать, так вот надобно, чтобы за домом присматривали». Легко угадать, что я не успокоился да и не поверил, но я уже слишком знал доминуса и предпочел прикусить язык.
Чуть позже, весной, я понял все. В тот день доминус Иоганн послал меня к стеклодувам, заказывать широкие перегонные трубки, которые мы не могли должным образом выгнуть сами. Я был весьма доволен поручением и изо всех сил старался не ударить лицом в грязь перед мастерами, так что они уже и не знали, как меня выпроводить. Вернулся я за полдень и, войдя в комнату, увидел доминуса Иоганна стоящим у окна. Точнее, увидел только очертания фигуры: яркое мартовское солнце светило вовсю. Я окликнул его… и, помню, так и попятился! Это был не доминус доктор — человек лет двадцати, небрежно накинувший его мантию. Он смотрел на мою изумленную рожу и хохотал. «Что вам надобно?» — спросил я. «Вот это славно! Так-то ты приветствуешь учителя, Вагнер?! Ну-ка, не стой как пень, всмотрись получше!» Я всмотрелся: походило на то, что юноша исключительно умело передразнивает доминуса Иоганна. Те же словечки, та же манера завершать пристальный взгляд открытой усмешкой, отчего собеседник невольно и сам оглядывает себя, нет ли на одежде пятна или непристойной прорехи. Да и в чертах было некоторое сходство. Я спросил, кем ему приходится господин Фауст. «Дурак, — ответил он, — ох и тупица ты, Вагнер! Следовало бы оставить тебя у старого Эриха — то-то он всыпал бы дурню за испорченную рукопись!» Словом, он меня заставил задать ему глупейший вопрос: не сам ли он господин Фауст, после чего долго и ехидно хвалил мое отменное владение логикой. Я тупо глядел, как кудрявый звонкоголосый парень в мантии моего учителя уверенно раздвигает колбы, коими заставлена полка, по-хозяйски вскрывает одну и смешивает spiritus vini с водой. Отвратительный напиток алхимиков, Мария, — глоток заменяет оплеуху или удар по голове. Как раз то, в чем я нуждался…