Он говорил смеясь, но мне померещилось, что каменная площадка вдруг качнулась, будто лодочка, звезды стронулись со своих мест и поплыли, как хижины на берегу Одера… и я невольно ухватилась за плечо моего спутника. А он хохотал уже в открытую.

— Нет-нет, Мария, ничего не бойтесь. Наш корабль прочен и движется медленно, и волны его не колеблют. Будь иначе, не один Кузанец заметил бы движение!

— Вы морочите мне голову! — с досадой сказала я. — Ведь я почти вам поверила! Но если движется одна Земля, отчего выходит, что звезды перемещаются так, планеты иначе, а Луна и Солнце своими путями?

— А если вы увидите с корабля, — вкрадчиво спросил он, — всадника на прибрежной дороге, он в глазах корабела будет перемещаться иначе, нежели дерево или куст?

— Не-ет!

Господин Вагнер молча глядел на меня, дожидаясь, пока я пойму, что сболтнула.

— Ох, да. Разумеется, иначе.

— Разумеется. Быстрее или медленнее, в зависимости от того, едет ли он навстречу кораблю или в ту же сторону. Или вот еще: когда вы на корабле, вам не кажется, что удаленные предметы движутся медленнее, чем ближние?.. Проверьте при случае. Далее: каждый лоцман знает, как приметные деревья или скалы, разделенные сотнями шагов, встречаются и застят друг друга, когда корабль проплывают мимо, а затем расходятся снова — подобным же образом могут пересекаться и расходиться пути небесных тел.

— Погодите, — сказала я, — так небесные тела подвижны или нет?

— Иные — да, и Земля в их числе, а иные — нет.

— Ну, это слишком замысловато.

— Скорее примитивно. Еще язычники считали, что светила ездят по небу в колесницах.

— Как телеги на рыночной площади… Безумная гипотеза. И что же, сейчас, в нашем столетии, есть у нее приверженцы?

— Есть, и даже более того: они не ограничиваются философией, а поверяют теорию наблюдениями и математическими выкладками. С одним таким трудом меня познакомили в Кракове. Странное совпадение, автора, как и Кузанца, звали Николай. Книга его вряд ли будет напечатана, мне давали список с оригинала. Кстати, в прошлом году один из профессоров нашего университета отправился в Польшу, чтобы увидеться с автором. Но многих подобные утверждения пугают, когда они доказаны начертаниями и расчетами. Глядишь на мироздание, как архитектор глядит на обычный дом, построенный его собратом…

Господин Вагнер замолчал и потом вдруг прибавил без прежнего воодушевления:

— И доминус Иоганн тоже говорил мне, что Николай Кузанский прав в своих суждениях о Земле и планетах.

Именно так он и произнес: не «полагал» или «считал», но «говорил». Утверждал, ибо знал. «Мне казалось унизительным спрашивать…»

— Давайте больше не будем о колдовстве и чудесах, — попросила я. — Мы ведь хотели заняться наукой. Объясните мне, как строят фигуры гороскопа?

— Но вот что для меня непонятно, — говорила я, снимая с вертела поджаренные хлебцы (нравоучения тетушки Лизбет, что, мол, есть в неурочное время означает впадать в грех чревоугодия, быстро забылись в стенах Серого Дома — после бдений на башне пробирал отчаянный голод.) — Есть разница в том, как нечистый обходился с моим отцом и со мной. Когда доктор Фауст пытался взбунтоваться и расторгнуть соглашение, нечистый грозил ему смертью, не так ли?

— И даже подвергал истязаниям.

— Вы не сказали… Но не в том дело. Мне он позволил уйти. Как это истолковать?

— Есть несколько ответов… — господин Вагнер состроил рожу, имеющую указать, что вопросы со многими ответами суть наша печальная участь.

— Назову первый: он играет со мной, как кот с мышью, старается извести тревогой и страхом. Быть может, надеется на какой-либо мой отчаянный поступок.

— И таким поступком может быть ваше добровольное согласие. Ему мало кровавой подписи вашего отца, чтобы приказывать вам, ему нужна ваша. Думаю, то был бы воистину безрассудный поступок.

— Я думаю так же.

— Но может быть еще одно: все ложь от начала до конца, он не препятствовал вам поступать по-своему, потому что не мог воспрепятствовать.

— Хотелось бы верить этому…

Он промолчал, болезненно морщась.

— Но что если он выжидает не моего согласия, а чего-то еще? — медленно проговорила я, глядя на меркнущие угли в очаге. — Хотела бы я знать, какой моей глупости недостает в перечне… Он хитер, он угадывает, на что я способна. Взять хотя бы, как точно он выбрал предмет для сделки. Безумнейшая затея — воплощение в мужчину, но ведь это и был его самый верный шанс! Я не могла отказаться.

— Нет? Но все же отказались.

— Это произошло случайно. Не отказалась бы, если бы не повстречала его… то есть ее… — Я засмеялась. — Нет, совершенное безумие. Вы вправду мне верите?

— Конечно, верю, Мария. Но не думаю, что та встреча была случайной. Создания вроде Дядюшки в своих неправедных трудах не допускают случайностей. Верней другое: он слишком твердо рассчитывал на ваше сходство с отцом и полагал, что встреча… с вашим прежним обликом только укрепит ваше решение.

— Доктор Фауст не пожалел бы?

— Нет. Он никогда не заботился, не расшибет ли себе голову тот, кто стоял у него на пути. Не то чтобы он был жесток от природы, но… Если бы много веков назад на месте Архимеда из Сиракуз оказался кто-нибудь подобный доминусу Иоганну, не исключено, что мертвым упал бы римский легионер… а геометрия, которую мы изучаем, была бы иной. Я не осуждал его, напротив, преклонялся: слишком многие из нас не умеют выговорить, как должно, простую фразу: profani procul ite. Мы не можем защитить себя, а страдает истина. Ваш отец не был кротким и смиренным служителем науки. Многие говорят про его гордыню, про то, что людей он считал за скотов, — но я был его учеником, и мне известно лучше, чем кому бы то ни было, что это неправда. Не гордыня, но, может быть, недостаток милосердия. Он ценил своих ближних в меру их заслуг — согласен, это жестоко! — а больше них любил не себя, но знание, которому служил. Будь он на вашем месте, чужое тело было бы нужнее ему, чем самому обладателю, и других резонов бы не потребовалось. Но вы поступили не так.

— Я поступила не так, — повторила я, не поднимая глаз. — Знаете, господин Вагнер, ведь вы третий, кто говорит мне об этом. Первым был доктор Майер, когда несмышленная девчонка допытывалась у него, почему она не может стать ученым. Вторым был нечистый, когда я не оправдала его надежд. В том и состоит подлинная причина, начало и конец всего, что я — женщина по природе своей. Назвать мой поступок милосердием — чрезмерная похвала. Здесь женщины подобны животным: звери не знают ни доводов разума, ни жалости, звери знают только боль. И страх перед лекарем, еще больший страха перед болью.

Сказав это, я замолчала. Постыдилась бы плакаться о беде, в которой нельзя помочь. Вот и он не знает, что ответить. Обратить все в шутку…

— Вы, может быть, слишком суровы. Ну пусть даже так… Я не силен в тонких рассуждениях о природе добродетелей, но разве милосердие не порождается страданием?

— Благодарю. Но так или иначе, если бы у доктора Фауста и девицы из Франкфурта родился сын, он не предал бы свою душу дьяволу, не получив ничего взамен. Все дело в моей непригодности для единственного пути, которым я хотела бы следовать… Также и браниться с судьбой, будто на рынке, и жаловаться попусту — женская привычка, верно?

Господин Вагнер не улыбнулся.

— Если бы у девицы из Франкфурта родился сын, я, вероятно, уже висел бы в петле.

Теперь я не знала, что сказать. Эти рассеянные слова были невозможны, чрезмерны, на них не существовало ответа. Отчего-то мне стало страшно, и я не смела даже спросить объяснений.

Он сам поглядел на меня и неожиданно рассмеялся, покачивая головой.

— Тьфу ты, будь я проклят… всегда-то стараюсь сойти за достойного человека, и никогда не выходит. — Я люблю вас, Мария. Будьте моей женой.

Назовите меня слабоумной или притворщицей, как кому покажется справедливей, — я не ждала этого. Любовь? Масляный взгляд господина Ханнеле, сидящего рядом с тетушкой, танцы под липами, глупое личико конопатой Кетхен… Любовь — это всегда взывало к чему-то во мне, чего я сама не желала знать, это был голос мира, который заявлял о своем праве на меня — на девицу как все другие, пригодную для замужества. Таково, наверное, было тем несчастным, превращенным в животных: вместо приветствия услышать окрик погонщика, вот что была для меня любовь. А этот человек, с которым я разговаривала и смеялась, как с моим учителем; тот, кто получил бакалавра в год моего рождения, ученик и друг моего отца — он не должен был смотреть на меня так… Но почему он улыбается?