— Но моя мать умерла грешницей.

— Пусть так — но она предалась человеку, которого любила, а не дьяволу. Притом страдания искупают грех. Если таким, как она, нет прощения, то слова о милосердии Божьем лишены смысла — не католики же мы, чтобы думать иначе! Я неправ?

— Вы правы. И что теперь?

— То, что принимать яды я вам не позволю, — решительно заявил господин Вагнер. — Вы и без того свободнее, чем был или мог стать доминус Иоганн. «Мне приказать и меня наказать» — это вам не грозит. Он досаждает вам, но с этим-то мы покончим…

Я не спросила, как он собирается с этим покончить, и не очень-то вслушивалась в то, что он говорил дальше: о том, что медицине не грех бы поучиться у магии, равно как и наоборот, какие-то новейшие теории о печени, о кроветворной силе (позже попрошу повторить)… Нет, не могу сказать, что все мое существо вострепетало и возрыдало, напротив того, сама я казалась себе совершенно спокойной, разве что некая рассеянность внезапно помешала внимать, мыслить и продолжать нехитрую работу. Медленно я осознавала только что услышанное. Так я не проклята? В мой смертный час демоны не разорвут меня на куски?..

Тарелка скользнула в чан, погрузилась в воду, я беспомощно оглядывалась в поисках тряпки и не могла ее найти, пока не взглянула, что же у меня в руке. Только теперь я поняла, какая ноша была на моих плечах весь последний месяц. Я не проклята. Я дочь не только отца, но и матери, ее молитвы на небесах меня защищают. Дьявол не имеет надо мной власти. Где же лавка, ведь была позади…

— Мария, вам нехорошо? Мария!.. Господи, какой же я дурак, в самом деле…

Спросят на Страшном Суде — и там не смогу ответить, как вышло, что мы сидим рядом, почему он укутал меня докторской мантией и обнял, заглядывая в лицо.

Случалось вам видеть, как озорной ребенок становится на край ступеньки и наклоняется вперед, испытывая, сколько сможет удержаться? Вот так и я, едва подняла на него глаза, почувствовала, что влекущая сила превозмогает, и не удержаться мне ни мига, я уже падаю… Но ведь забавы мои были не детские, и я успела-таки пригнуть голову, уткнуться ему в плечо — и тут же расплакалась, и вправду как ребенок, которому запрещают опасную игру.

Он спрашивал, о чем я, он просил прощения (за что?), он заверял, что теперь все будет хорошо (с чего бы?), но я не могла выговорить ни слова в ответ и только рыдала, вцепясь в его куртку, как слепой котенок — в тряпицу на дне корзины. О чем я, в самом деле, плакала? О том, что люблю его, а он меня, наверное, нет — вон как бережно обнимает, и по голове не погладит, о том, что я одна на свете и должна оставаться одна, если не хочу ему зла, ведь неизвестно, насколько правомерны все его домыслы, и коли нечистый не может меня убить, это не значит, что я в полной безопасности, о том, что нет у меня больше сил все решать самой… и о том, наконец, как я теперь покажу ему свое лицо, красное и распухшее от слез.

— Ну что вы, Мария, что случилось? Вы столько перенесли, что же плакать теперь?

Довольно, в самом деле. Оторвись от него, дурочка, переведи дух и попытайся объяснить. Много говорить не потребуется. Я отвернулась. Хоть бы какое покрывало или платок, закрыться краем…

— Господин Вагнер, я люблю вас. И я боюсь за вас.

Молчание в ответ.

— Нельзя же так, право, — полушепотом произнес он, — Мария, — вы…

— Да, да, — но кто я есть и как я смею?! Что если он только этого и ждет?!

— Мария… — Пальцы сжались на моем плече. — Этого — чего именно?

Убила бы на месте, если бы… Ну что ж, хочешь слышать, как я это скажу? Вдохновение ярости и любви заставило забыть про зареванное лицо, я взглянула на него в упор:

— А той самой глупости, которую я непременно совершу. Если только не сбегу сейчас же.

— И это правда… — сказал он, как бы все еще не веря своим ушам. — Но он… Нет, я не понимаю. Какой прок ему в вашем венчании с кем бы то ни было?

Тысячу раз права была тетушка Лизбет: от гулящей не родится честная. Ибо я просто-напросто забыла о том, что было мне предложено, а держала в голове нечто совсем иное. Теперь же, вероятно, был у меня преглупый вид, потому что он улыбнулся.

Не помню, что говорила дальше, какими словами просила прощения… «Но ведь я дурна собой! — Ты?! — Мне двадцать три года! — А мне скоро сорок, а по седым волосам так и все шестьдесят. — У меня нет ни гроша! — Не стыди меня, ведь я наследник твоего батюшки! — Я проклята! — Не смей так говорить. — И я нечестная девушка! — И этого не желаю слышать, притом же мы оба знаем, что это была не ты. — Я дочь Фауста! — Согласен, что недостоин тебя». У него на все находился ответ, и что я могла поделать? Я предалась любимому, как бедняжка Маргарета.

Все же этой ночью (а вернее, утром) мы не совершили ничего такого, о чем надлежит говорить на исповеди. Не от страха перед нечистым и даже не потому, увы, что боялись гнева Господня. Мы просто уснули в моем чулане, не снимая одежд и укрывшись старой меховой мантией Фауста, и возчик напрасно стучал в двери Серого Дома.

Как странно засыпать, преклонив голову не к своей, а к чужой руке. Помню последнюю мысль, которая пришла мне на ум, столь же ошеломительную, сколь и глупую. «Так вот зачем Господь создал плотскую страсть — чтобы сироты вроде меня могли обрести родню».

Проснувшись, я встретила его взгляд и тут же вспомнила все, что было накануне. Так я теперь — жена, невеста, а это мой будущий муж? Вот этот чужой человек, которого я знаю всего пятнадцатый день, держал меня в объятьях, пока я спала?.. Поистине, самому дьяволу не удавалось так меня смутить.

— Не гляди на меня, — пролепетала я по-латыни, прячась в чужой язык, как обнаженный, застигнутый врасплох, натягивает на плечи одеяло. Строчка из какого-то стиха, или могла бы быть из стиха… Счастливы были римляне, и раб к хозяину, и хозяин к рабу одинаково говорили. А как я назову его немецким «ты»? Невозможно, язык не вымолвит…

— Я боюсь говорить к вам «ты», — удивленно улыбаясь, признался он. Проклятье, неужели догадался? Или вправду он тоже боится?.. — Было бы наглостью — служанку звать «вы», а невесту…

И верно! Я с облегчением рассмеялась. Так, стало быть, и порешим пока что… ну, до того как…

— Говорила я, звали бы служанку «ты»! И Марта вам то же говорила!

— Я пытался. Если нужно бывало, чтобы посторонние принимали вас за простую девицу в услужении, я старался как мог. Но наедине — да кто я такой, чтобы?..

Произнесены эти слова были совсем не так кротко, как выглядят на бумаге, в карих глазах плясали бесы. И когда это мы снова начали дразнить друг дружку?..

— За девицу в услужении, — протянула я, — или за совсем другую девицу. Там, возле конюшен…

— Так вы все же обиделись!

— Нет. — Я ничего не прибавила, но думаю, он понял.

— Я знаю, я должен был владеть собой, — сказал он, помолчав. — Клянусь вам, что впредь так и будет.

— Клянусь и я: ведь я тоже была виновата.

— В чем — что вы так прекрасны?

А вот это было сказано очень серьезно. Нет, воистину, такие слова надо слушать четырнадцати, пятнадцати лет отроду, или уж не слышать вовеки. Опоздав на годы, они превращаются в раскаленные уголья, и, как от боли, слезы сами набегают на глаза.

— Вы ни в чем не виноваты, Мария, — тихо говорил он. — Это все я. Знаете ли, когда тот собрался обыскивать, я подумал: кончено. Малодушие, да. Так вот, чтоб там — у них — не сожалеть, что не осмелился…

Там, у них. Вот это иносказательное именование застенков было страшней подробных разъяснений. Мой любимый был старше меня. Я десять лет играла с огнем, ни разу не обжегшись, и страх мой был ребячьим, ибо я, по сути, ничего не знала о том, что могло последовать за проигрышем. А ему что было ведомо, спросила я себя, ибо в этот миг поняла со всей ясностью: целуя меня на глазах у стражи, он прощался с жизнью. Но я не успела задать ни единого вопроса.

Со скрипом растворилась дверь, и на пороге возник ангел. Или, быть может, пастушок из Аркадии; словом, Янка в чересчур короткой и широкой мужской рубахе, в серебряном покрывале распущенных волос и босая. Увидев нас вдвоем, она улыбнулась весело и застенчиво, делая шаг назад.