Мы с Янкой оделись в теплые платья, служанки таскали дрова для печей, и все же в Сером Доме было холодно. Сидя в библиотеке, я заворачивала ноги в старое одеяло. Именно во время этих занятий я и ощутила, как шевелится во мне что-то, что не было мной. Наверное, нашему сыну не нравилось, что мать отвлекается от мыслей о нем ради математических абстракций, вот он и колотил меня кулачком или пяткой — совсем как настоящие, рожденные дети, когда они требуют внимания матери или няньки!

Тетушка Марта снова зачастила к нам. Опять я кротко принимала все ее наставления, даже те, которые казались мне нелепыми. Сказать же правду — я была рада-радешенька поговорить о своем ребенке, о других беременнностях и родах, непременно благополучных, или же об осложнениях, которых легко избежать, если соблюдать определенные правила, и даже о приметах и суевериях, хоть католических, хоть простонародных.

Янка с наступлением зимы стала грустна и молчалива. Еще в ноябре пришло короткое письмо от той дамы, которую лечил Кристоф и которую сопровождала в Майнц тетушка Тереза. Янкина мать приняла постриг. Прежде ведьмина дочка, теперь дочь монахини, Янка часами сидела у окна и забавлялась тем, что смотрела сквозь разноцветные стеклышки, которые остались от разбитого витража и валялись там и сям — днем на снег, в сумерках на пламя очага или огонечек свечи. Я садилась с ней рядом, брала в пальцы зеленый осколок, подносила к глазам — снег за окном становился травой и листвой. Девочка протягивала мне другое, пурпурное или синее, я брала его, глядела, чувствуя смутную вину.

Что, в самом деле, будет с ней дальше, с ее красотой и одиночеством, и странным даром? Назвалась старшей сестрой, так думай! А что ж тут придумать? Выдать Янку замуж, благо по-немецки она уже выучилась… Да хоть бы и не выучилась, нужды нет — для чего ей говорить, довольно поднять и опустить ресницы. Стрелы эти пронзали мужские сердца легко и просто. Юный Карл, тот самый кудрявый студент, который занимался гороскопами, однажды зашел узнать, нет ли вестей от господина профессора. Только я начала с ним говорить, как вдруг он оцепенел с полуоткрытым ртом, а потом начал затейливый поклон и зашиб ногу о табурет. Я обернулась, и точно: в проеме двери появилась Янка в синем платье, равнодушно взглянула на гостя синими глазами, чуть кивнула в ответ и скрылась, а бедный мальчик забыл, о чем мы говорили, и начал во второй раз задавать те же вопросы. Мне стало смешно, я почувствовала себя старой и мудрой, однако ненадолго, ибо к моим заботам прибавилась новая: как быть с Карлом. Он заходил по делу и без дела, он без конца осведомлялся, чем он мог бы нам услужить, он подстерегал нас в церкви и на рынке.

Казалось бы, в добрый час — кончай курс, получай магистерское звание и веди мою драгоценную сестричку к алтарю, а на приданое не поскупимся. Одна беда: Янка вовсе не хотела замуж, ни за кудрявого студента и ни за кого иного. Она была склонна к замужеству не более, чем я сама, пока жила в родном городе, а я не собиралась уподобляться иным старшим сестрицам или тетушкам. Чего же ты хочешь, спрашивала я, и ответ был: «Не знаю» или «Быть с тобой».

Однажды, когда я вошла в комнату, Янка отвернулась, быстро опустив на стол ручное зеркальце (я нашла его в одной из комнат). По щеке моей сестренки бежала слеза. Чудны дела Твои, Господи. Мне бы подобало плакать и вздыхать перед зеркалом, в коем я видела впалые щеки, черные подглазья и ссекшиеся пряди. Но Янка, шестнадцатилетняя девочка, которой все невзгоды не убавили красоты ни на грош, — видеть в зеркале античную богиню весны и от этого плакать?.. Или как раз о том и плачет?

— Ну что ты, — сказала я, обнимая ее за плечи. Надо было ободрить ее, сказать что-нибудь веселое. Но я сроду не умела перешучиваться с подругами, равняясь красотой, весело хвалить подруг и весело самоуничижаться, как другие девицы. А Янка не пожелала объяснить, отчего плакала.

Я все лучше понимала, что математика — великая наука и, может быть, та самая, для которой я появилась на свет. Чертила и считала я с упоением, одинаково сильным при успехах и неудачах. Особенно меня увлекали сложные чертежи и геометрические доказательства, и то, как прямыми линиями и углами можно поверить все видимое — от солнечных лучей и расположения звезд до каменных плит, которыми вымощен двор. И еще то, что чертежи одинаково понятны в латинских, арабских и еврейских книгах. Я стала читать арабские трактаты о свете и стеклах. Но чтобы понять их, приходилось воспроизводить ход рассуждений, ведущий от фигуры к фигуре и записанный неведомыми знаками. Вот я и сидела за чертежами допоздна.

Странная это работа — вычерчивать грани и углы, в чем-то сродни женскому рукоделию: требует пристального внимания и в то же время оставляет свободным разум. Впрочем, мысли приходили по большей части пустяковые.

Вот я изучаю книгу, написанную неверным, не значит ли это, что у меня есть тайная склонность к мусульманской вере? Наверняка среди этих знаков есть и такие, которые призывают благодать мусульманских богов на автора и читающих, — этот обычай у всех книжников одинаков. Могут ли сии знаки оказать влияние на мою душу, хоть я их и не понимаю? Господин Хауф, без колебаний дал бы утвердительный ответ. Но это ведь ерунда, арабские буквы для меня что латынь для простеца или немецкий для француза. Испещренная бумага.

А если бы я и знала арабский, ведь можно следовать автору в одном и не следовать в другом, как поступают образованные люди, читая языческих поэтов. Может, простец и примет их самих за язычников, но он будет в заблуждении.

Не такова ли и вся наша жизнь? Постороннему взгляду люди кажутся единым целым: крестьянину — все грамотные, ученому — все простецы; протестанты католикам и католики протестантам; судьи колдунам и колдуны — судьям. А как различны могут быть помыслы и побуждения! Или мы не знаем, сколь часто подлинные цели противоположны тем, о которых говорят? Один читает Тацита ради исторических фактов, другой наслаждается его латынью, третий ищет аргументов против теории соперника, четвертый хочет подольститься к учителю. Один поступает в университет, чтобы узнать ответы на великие вопросы, другой — чтобы прославиться, третий — чтобы кормить семью. Один берется за процессы о колдовстве, потому что вправду боится победы преисподних сил, другой — из корыстолюбия, третий…

Циркуль шатнулся, игла прорвала бумагу. Как свободного человека, ничем себя не запятнавшего, можно принудить поступить на службу в трибунал? Никак — если это не будет надо ему самому. И может быть, что его цели противоположны целям трибунала, но именно потому он присоединяется к ним?

Восемь лет назад, по словам Альберто, Кристоф покидал город и вернулся седым. Про восемь лет говорил и Хауф. Именно тогда, по его словам, Кристоф поступил на эту должность. А затем подал в отставку. Очевидно, после того, как выполнил задуманное.

Ну а теперь догадайся: какая затея, из тех, что вполне согласуются с характером твоего супруга, могла подвигнуть его на столь ужасное дело? И что могло вызвать у Хауфа такую ненависть? Бегство узника!

Если бы его замысел раскрылся, он погиб бы тогда же. Значит, господин Хауф только сейчас узнал, что был обманут (если узник спасся), или что его пытались обмануть (если узник все-таки погиб, но замысел не раскрылся), и начал мстить. Все сходится.

Прости, сказала я, вытирая слезы. Дрянная я женщина, что могла усомниться в тебе. Отчего же ты сам мне не рассказал, неужели боялся, что я не пойму? Ты был помощником палача, видел пытки, слушал мольбы и вопли… Да кто же был тот (или та?..), ради кого ты отважился на это? Было ли это трижды проклятое создание хотя бы благодарно тебе?

Ответ напрашивается. Жил в то время на свете человек, которого Кристоф любил как родного отца, и ни против кого иного не было бы столь справедливо обвинение в колдовстве. Вспомни-ка, что делал он восемь лет назад…

Я сожгла письма, но память мне не изменяла: в памяти я могла перебирать их одно за другим и просматривать от даты вверху до изящной латинской подписи.