После кончины Фауста и исчезновения Вагнера в Сером Доме осталась женщина или даже две женщины. Тут опять начинался бред. В Сером Доме жила Елена Греческая, чей дух вызвал и облек плотью покойный чернокнижник, желая предаться разврату с самой прекрасной женщиной, какая рождалась на свет, и Елена эта была беременна от Фауста. Новому Гомеру возражали: красавица Елена, точно, в доме жила и говорила по-гречески, но беременна не была, потому что дух забеременеть от смертного не может. Ребенка ждала супруга Вагнера, который, однако, ее злодейски бросил на произвол судьбы. Все не так, возражали третьи, Вагнер женат не был, да и не могут чернокнижники жениться, спроси кого хочешь, а женщина, жившая в Сером Доме и, точно, называвшая себя госпожой Вагнер, на самом деле его золовка…

Но как бы то ни было, волхование в Сером Доме продолжалось, и досточтимый господин Хауф возжелал это прекратить. Он вошел в этот дом полный благого рвения, а вынесли оттуда хладный труп. Ведьмы, обитавшие в доме, кем бы они ни были, напустили на него демонов, а сами скрылись.

«Скрылись» — вот самое радостное во всей истории. И я не мог не думать: если правдой оказалось это, может, правда и все остальное, что мне приснилось? Но тогда что значили слова доминуса, что «он к этому руку приложил»? Не иначе, в Сером Доме отыскалось нечто такое, что дорогого Хельмута на месте хватил удар? Мария, ведь не могла же ты, в самом деле… Или могла? Или я плохо знаю мою любимую? Ну что ж, тогда ты сделала лишь то, что хотел и чего не сумел сделать я.

На дорожке за оградой росла высокая, нетоптанная трава, и былинки пробивались в щели между плитами на террасе. Дверь была открыта, из прихожей тянуло чем-то сладковатым. Мне показалось, мертвечиной — вероятно, от дурных предчувствий. Но на дверном косяке, прямо по полированному дереву, были вырезаны пять латинских слов, одно под другим: «Не тревожься, навести меня. Магнус».

Подпись я понял сразу: дурацкое прозвище, которое носят соименники Альберта Великого во всем христианском мире, не миновало и Альберто Тоцци. Глуп я был, что сразу не пошел к нему. Я затворил дверь и спустился в сад.

Минна, дочка Альберто, унаследовала от отца только черные глаза и форму пальцев, а личико и тонкие светлые волосы были самые немецкие. Меня она хорошо знала, не как врача — болела редко, а как папиного друга. Тем неприятней было, когда эта девочка, игравшая на заднем дворе, взглянула в мою сторону и опрометью побежала в дом. Можешь больше не обманываться, Вагнер, путешествие не пошло тебе на пользу.

Но едва я ступил на порог, все стало на свои места: Альберто сбежал мне навстречу (Клара поспешила убраться с его пути, как пешеход от мчащейся кареты), схватил меня вместе с моим мешком в охапку и принялся поздравлять с благополучным прибытием, с рождением сына, с избавлением от всех опасностей, бранить за то, что не сказался ему, Альберто, — все это, по обыкновению, подряд и весьма экспрессивно. Клара меж тем полушепотом выговаривала дочери за дикость и неучтивость.

Альберто сразу сказал, что я переночую у него и ни одна душа об этом не узнает, завтра же мне придется покинуть город. Клара отослала всех слуг и сама собрала на стол. Увидев перед собой свиной окорок и стакан вина с родины Альберто — отказываться было бы кощунством, даже такому записному трезвеннику, как я! кто не пил этого вина, не поймет, — я впервые подумал, что, кажется, мое странствие подошло к концу. Я был в доме друзей — не в трактире, не на корабле, не в придорожной харчевне среди чужих подозрительных морд; я прихлебывал лучшее в мире вино и слушал достоверный рассказ о Марии. Жива, здорова, похоронила тетушку, благополучно родила, простила меня, любит, ждет — в пяти, нет, в четырех днях пути, всего-то! Альберто и Клара смотрели на мою блаженную рожу и лукаво переглядывались. Клара, пациентка. Альберто, лучший друг. Минна, крестница — Клара отправила ее вышивать, читать, умываться, молиться на ночь и спать, словом — вон отсюда, но я-то знал, чей глаз смотрит в щелку…

— Крестный! Мама, я только спрошу! А вы там видели дикарей? Ну, в Новом Свете… которые себя украшают золотом…

Альберто откинулся в кресле, хохоча; порозовевшая Клара снова было приказала дочери идти вон, но я заступился за деву и позвал ее.

— Видел, Минна. Ел с ними рядом, говорил с ними. Знаю некоторые слова на их языке.

— Скажите что-нибудь!

Я сказал.

— Что это?

— Песенка. А вот, гляди, — я порылся в мешке, — это животное, которое там водится. Называется черепаха. А это — как бы кошка, только она на самом деле очень большая, — ягуар. Возьми, это для тебя.

Минна потеряла дар речи. Нефритовая черепаха и золотой ягуар покоились на розовой ладошке. Надеюсь, госпожа Исабель не обидится, что я отдал ее подарки, но ведь крестнице, не кому-нибудь…

— Но, мой господин, ведь это языческие амулеты? — забеспокоилась Клара.

— Мама, нет! Нет! — Кулачок сжался, спрятался под мышку. — Это просто киска!

— Ну хорошо, Минна, только никому не показывай, ты слышишь, никому…

— Мама, я никому!.. — крестница повисла у меня на шее, одарила поцелуем, умчалась в угол за камином и уже оттуда крикнула: — Спасибо, спасибо, крестный!

— Совсем дикая, — сокрушенно сказала мать. — Извините ее, мой господин.

— Что вы, — сказал я. Проклятое вино — один глоток, и любой пустяк ударяет в сердце, будто церковный колокол. — Она такая большая стала… Hohe Minne… — Я безуспешно пытался спрятаться за плохим каламбуром, но эти двое улыбнулись. — А это вам, моя госпожа.

— О Кристоф! — Для Клары я припас три ограненных изумруда — по меркам Картахены, сущий пустяк, но уроженка Виттенберга так взволновалась, что даже назвала меня по имени, и тут же страшно смутилась. А потом мы с Альберто развернули карту, изданную его соотечественниками, — это был подарок ему, — и я снова пустился в свое странствие. Чудно: все эти месяцы я считал, что скитаюсь по кругам того ада, о котором поведал миру их первый поэт, бреду, плыву и еду через места отвратительные и безрадостные, теперь же я слушал сам себя и дивился, как много повидал чудесного.

— Счастливец, — сказал и Альберто. — Можешь подбить мне глаз, но я тебе завидую.

— Смотри у меня, — отозвалась Клара шутливо и все же обеспокоенно.

— Не ругайся, солнце, мое путешествие давно кончилось. Здесь, — ответил Альберто, имея в виду то ли Виттенберг, то ли руку жены. Руку она отняла, но улыбнулась.

— Вы правы, моя госпожа. Только конец делает путешествие плохим или хорошим, а как не знаешь его заранее, то и счастлив лишь тогда, когда все закончится.

Альберто скрестил пальцы на особый лад, отгоняя скверну, а другой рукой наклонил бутылку над моим кубком:

— Выпьем-ка еще, друг философ.

После такого количества вина я должен был заснуть — как умереть. Должен был, но вино иногда шутит с человеком странные шутки. Сна не было ни в одном глазу. Здравый ум с трезвой памятью, сколько их было, все остались при мне, а вот радость и счастье куда-то подевались. Уснуть мне не давало волнение перед дорогой и встречей. А когда я поймал себя на мысли, что напрасно не попросил у хозяев второй свечи, и теперь неловко было бы их беспокоить, — понял, что дело не в дороге и встрече.

Такого не бывало с тех пор, как я избавился от кольца. Страх, с которым я не мог совладать, страх темноты по углам комнаты, темных щелей в ставнях и под дверью, острое желание сесть спиной к стене и не сводить глаз с опасных мест, пока не пропоет петух, — я снова ждал Его. Того самого, который по мою душу.

Вот досада, на сей раз в мешке не сыщется травяного экстракта — в последнее время ни я, ни мои пациенты не жаловались на плохой сон. Сухой маковый сок нечем развести, да и глупо вот так сдаваться вздорной прихоти. Ну какая опасность может меня подстерегать в доме друга? Стражники? Глупости, меня ни одна собака в городе не узнала, и никто не шел за мной. С Дядюшкой мы квиты, для чего бы ему приходить опять. Да что за глупости, засовы крепки, дверь на задвижке, на стене крест, и крест у меня на шее, и кто-то вон идет по лестнице, ступени скрипят, можно выглянуть и спросить вторую свечу…