В науке индивидуум ищет систематизации вещей с объективной, безличной точки зрения. Каким же образом наука, являющаяся его продуктом, может запретить ему искать наряду с этим систематизации с его собственной личной точки зрения? Правда, такой род систематизации не имеет объективной ценности в том смысле, какой придает этому слову наука; но раз она удовлетворяет чувство, она отвечает не менее реальной человеческой потребности, чем потребность сводить одни вещи к другим.

К тому же систематизация, осуществляемая с точки зрения индивидуума, допускает различные степени. Самая низшая ее степень есть рассмотрение всех вещей в их отношении к моему единичному я, принимающему себя за центр мира. Но над этим крайним индивидуализмом находится еще делая лестница систематизаций, в которых вещи относятся не к одному индивидууму, а к нескольким: к совокупности индивидуумов. составляющих группу, нацию, человечество. субъективная систематизация может таким образом по своему имитировать универсальность науки. Эта последняя выделяет частное из всеобщего посредством отвлечение и сведения. Аналог универсального может быть получен в субъективной области путем согласия индивидуумов, путем их гармонии, превращающей обособленность личностей в своего рода единство.

Перед нами систематизация того рода, образчиком которого является религия. Она приписывает индивидууму известную ценность и рассматривает его. как самоцель. Но она указывает индивидууму только один путь для того, чтобы выполнить свое назначение: это принять других индивидуумов также за самоцели, и следовательно жить для других и в других. Центральной идеей, группирующей вокруг себя все вещи, является здесь не индивидуальность единичного лица, а индивидуальность всех лиц, рассматриваемых каждое как цель, и в то же время живущих общею жизнью.

по-видимому, элементарная справедливость заставляет признать, что такая субъективная и конкретная систематизация никоим образом не отрицается научным духом. Это, употребляя выражение Лабрюэра, вещи различные, но отнюдь не исключающие друг друга. Но этим нельзя удовольствоваться. Для того чтобы мы присоединились к известному миросозерцанию, нам мало знать, что миросозерцание это логически возможно, что оно не заключает в себе внутреннего противоречия. Нам необходимо, кроме того, иметь некоторое положительное основание для того, чтобы считать его правильным. Можно ли привести такое основание в пользу религии?

Человеку должно быть позволено исследовать условия не только научного познания, но и своей собственной жизни. Но если для человеческой жизни, как мы ее наблюдаем и постигаем, необходим какой-либо базис, то этим базисом может быть только вера в реальность и ценность личности.

Каждое мое действие, каждое мое слово и каждая моя мысль свидетельствуют о том, что я приписываю некоторую реальность и некоторую цену моему личному существованию, его сохранению, его роли в мире. Я абсолютно ничего не знаю о том, имеет ли такое суждение объективное значение, да я вовсе и не нуждаюсь в том, чтобы мне его доказали. Если мне случается размышлять об этом убеждении, я нахожу, что оно есть лишь отпечаток моего инстинкта, моих привычек и моих предрассудков, как благоприобретенных, так и унаследованных от предков. Сообразно с этими предрассудками, я внушаю себе мысль, что во мне заложена тенденция сохраняться в моем специфическом бытии, я считаю себя способным на что-то, я рассматриваю свои идеи, как серьезные, оригинальные, полезные, работаю для их распространение и признания. Все это не выдерживает малейшего прикосновение мало мальски научной критики. Но без этих иллюзий я не мог бы жить, по крайней мере, жить по человечески; благодаря этим обманам. мне удается облегчить некоторые несчастья, помочь некоторым из моих ближних переносить или любить свое существование, благодаря им я могу любить самого себя и искать для своих сил надлежащего применения.

К социальной жизни применимо в данном случае совершенно то же самое, что и к жизни индивидуальной. Социальная жизнь покоится на научно несостоятельном мнении, что семья, общество, отечество, человечество суть индивидуумы, стремящиеся существовать и отстаивать свое существование, и что возможно и желательно работать для поддержание и развития этих индивидуумов.

Какими бы горячими приверженцами науки мы ни были, мы на ряду с нею признаем достоинство искусства и его право на существование. Но искусство сообщает вещам свойства, как раз противоположные тем, которые констатирует в них наука. Искусство выкраивает из реального мира какой-нибудь объект, дерево, утварь, человеческую форму, небо или море, и в это фантастическое бытие вкладывает душу, душу сверхъестественную, порожденную гением артиста; и посредством такого превращение оно спасает от времени и забвение эту случайную и неустойчивую форму, которая с точки зрение законов природы является лишь призраком мгновенного бытия.

Мораль хочет уверить нас, что одна вещь лучше, чем другая; что в нас есть функции низшего и высшего порядка, и что мы по произволу можем выполнять то те, то другие; что мы должны верить той смутно сознаваемой способности, не сводимой к способностям чисто научным, которую она называет разумом; и что следуя ее советам, повинуясь ее приказаниям, мы превратим нашу естественную индивидуальность в идеальную личность. Чего стоят все эти фразы, если одна только наука заслуживает доверия?

Да и самая наука, если мы будем рассматривать ее не как ряд теорем, наизусть заучиваемых школьниками, а как процесс, совершающийся в душе ученого, предполагает известную деятельность, не сводимую к деятельности чисто научной. Ради чего культивировать науку? Ради чего брать на себя столько труда, со дня на день все более и более тяжелого? Разве наука необходима для жизни, предполагая даже, что жизнь есть бесспорное благо, есть нечто реальное? Разве наука может даровать нам жизнь более приятную, более спокойную, лучше отвечающую нашей естественной склонности к благополучию и минимуму активности? Не создаст ли она, наоборот, жизнь более высокую, благородную, но зато более трудную, исполненную новых конфликтов, чувств и притязаний, а именно влюбленную в науку, т. е. в бескорыстное исследование, в чистое познание истины? В чем состоят интенсивные и высокие радости посвящение в науку, в особенности радость открытия, как не в торжестве духа, которому удалось проникнуть в тайну, по-видимому не разъяснимую, и который восхищен своей победоносной работой, своими артистическими приемами? Что придает цену самой науке, как не свободное решение духа человеческого, который, господствуя над духом науки в узком смысле слова, верит в эстетический и моральный идеал?

Таким образом, какое бы проявление жизни мы ни взяли, раз дело идет о жизни человеческой, т. е. сознательной и разумной, а не чисто инстинктивной, ничего не подозревающей о себе самой, нам приходится принять совершенно не те постулаты, которые господствуют в науках. В общем и целом постулат науки можно свести к следующему положению: все совершается таким образом, как будто бы все явление были лишь повторением одного единственного явления. Наоборот, постулат жизни может быть выражен в такой форме: действуй так, как будто бы среди тех бесчисленных и с научной точки зрение равнозначных комбинаций, которые создает природа, некоторые обладали совершенно исключительным значением и могли приобрести самостоятельную тенденцию к бытию и самосохранению.

Те умственные операции, которые предполагает применение этого постулата, по-видимому не трудно определить.

Это прежде всего вера. Но не слепая. Вера, о которой здесь идет речь, направляется разумом, инстинктом, чувством жизни, примером, традицией; но ни в одной из этих побудительных причин не заключается научного мотива, который дал бы нам право сказать: это есть. Так как интеллект приходится здесь направлять как раз по линии, отличной от механической равнодействующей вещей, то в данном случае наука никоим образом не может удовлетворить нас. Слово блаженного Августина, так поразившее Паскаля, остается правильным: мы работаем для неверного будущего. Для мыслящего человека жизнь есть азартный игрок. И нет возможности представить себе, чтобы это было иначе.