Практика предполагает: во-первых, веру; во-вторых, объект, предположенный этой верой; в-третьих, любовь к этому объекту и желание реализовать его. Что найдем мы в основе этих трех элементов, если попытаемся создать себе о них более или менее отчетливое представление?

Задавшись прежде всего вопросом, в чем состоит и чем оправдывается вера, лежащая в основе каждого сознательного поступка, мы убеждаемся, что она сознательно или бессознательно покоится на чувстве долга. Верить, значит утверждать, и притом вполне категорически, что толчок к действию дает разуму нечто иное, чем те вещи, которые мы видим, и которые мы знаем. Действие нуждается в мотиве. Разум находит этот мотив в идее долга.

Долг есть вера. Мы вдались бы в банальность, если бы стали разглагольствовать о том, что долга нет и не может быть, раз доказано, что данное действие выполняется с фатальной неизбежностью, или, хотя бы, является желательным по соображениям, обладающим материальной очевидностью. Долг есть вера по преимуществу. Всякое другое верование можно обосновать наглядными соображениями: пользой, примером других людей, утверждением компетентного авторитета, обычаем, модой, преданием. Долг весь заключен в себе самом: он не имеет никакого другого основание кроме своего неподкупного бескорыстия.

И разум, несмотря на все рассуждения, которыми искусные люди пытаются его соблазнить, упорно чувствует свое сродство с этим таинственным законом. Все попытки лишить долг сверхчувственного характера или вовсе устранить его из человеческой жизни обречены на неудачу. Всякий раз, когда человек, прежде чем действовать, пытается до конца исследовать основание своего действия, он наталкивается рано или поздно на вопросы долга, и он не чувствует себя удовлетворенным до тех пор, пока не дает на них ответа. И любой авторитет лишь тогда может заставить признать себя, если над ним витает всеобщий абсолютный повелитель: закон долга. Вера, руководящая жизнью человеческой, есть в основе нечто иное, как вера в долг.

Эта вера не абстрактное понятие, а живая и плодотворная сила. Под влиянием долга разум воспринимает и творит. Он проецирует в поле сознание такие формы, которые переводят на язык образов, передаваемых другим людям, содержание долга, само по себе не поддающееся определению. Там, где разум не преследует другой задачи, кроме познания, созидаемые им формы суть представление о том влиянии, которое оказывают на человека внешние обеилы. Можно предположить, что косвенным образом формы эти определяются самими объектами. Но если мы имеем перед собой практическую идею, т. е. представление об известном действии, не необходимом, а только возможном и желательном, то объект наш не может уже более быть простым образом данной реальности: тогда он до некоторой степени сам есть изобретение. Конечно, разум употребляет те средства, которые доставляет ему внешний мир и наука; он усваивает язык той среди, в которой живет. Тем не менее, операции его отнюдь не являются простым эпифеноменом или механической равнодействующей данных явлений: это настоящие, полносильные акты. Рассмотрим художника в процессе творчества: он исходит из идеи, сначала смутной и отдаленной; но мало-помалу идея эта приближается к нему и очерчивается все яснее и яснее, благодаря тем усилиям, которые он делает для того, чтобы схватить и воплотить ее, Равным образом писатель окончательно уясняет себе свою идею лишь при помощи формы, лишь тогда, когда он вырабатывает форму для выражение своей идеи. Разум, оживленный верой, сначала создает себе о своих идеях смутное представление, и мало-помалу придает этому представлению все большую и большую отчетливость, приспособляя к нему все те из находящихся в его распоряжении средств, которые кажутся пригодным материалом для того, чтобы выразить идеал и развить его.

Тот объект, который разум постулирует, как выражение и основу идеи долга, всегда является слишком возвышенным, слишком совершенным, для того чтобы его можно было вполне постигнуть: он должен быть таким, — этого требует специфический характер нравственной идеи. Возникая из глубин сознания, он бесконечно превосходит силы последнего: его появление в поле нашего сознание является поэтому для нас откровением. И этот характер он сохраняет навсегда, ибо в данном случае предмет нашей мысли становится тем значительнее и тем возвышеннее, чем больше усилий употребляем мы для того, чтобы его возможно лучше постичь: несоответствие между реальным и идеальным не только не сглаживается, но, наоборот, растет вместе с прогрессом мысля и воли.

Третье условие жизни есть любовь человека к тому идеалу, который он носит в своей душе. Но подобно вере и идеалу, любовь, если заглянуть в нее поглубже, выходит за пределы природы в собственном смысле этого слова. Любовь сливает бытие различных лиц в одно целое, не поддающееся анализу. Есть без сомнение и такая форма любви, при которой индивидуум видит только себя одного и преследует только свое личное удовольствие. Такая любовь есть только сознание элементарного инстинкта; организованная рассудком, она превращается в эгоизм. Но чем выше подымается человек по лестнице человечности, тем отчетливее начинает он отличать от этого сорта любви любовь самоотверженную, которая возбуждает в нем желание жить не только для себя, но и для другого, в другом. Этою любовью был охвачен Виктор Гюго, когда он воскликнул: „Безумец, ты полагаешь, что ты не я!“ Любовь из двух существ делает одно бытие, не отнимая однако ни у одного из них индивидуальности. Любовь отнюдь не есть внешняя связь, в роде соединение интересов; она не есть также поглощение одной индивидуальности другой: это участие одного бытия в другом, причем, на ряду с созданием общего бытия, довершается бытие тех индивидуумов, которые образуют эту общность.

Если это так, то любовь человека к идеальному я совершенному бытию, предчувствуемая разумом, есть уже ощущение действительного единства с этим идеалом. Это — желание более интимного участия в его бытии и в его совершенстве. Это — само совершенство, поскольку оно привлекает нас к себе. Безкорыстная любовь — преданность или жертва собой ради идеальных целей, эта вечная женственность, как назвал ее Гете, есть божественная сила, нисходящая к нам и увлекающая нас вслед за собою на высоты:

Das Ewig Weibliche

Zieht uns hinan.

Таким образом, для того, кто ищет скрытый источник веры, источник этот открывается в идее и чувстве долга, как чего то священного. Для того, кто глубже проникает в идею прогресса, как объекта веры, идея эта подразумевает признание идеального и бесконечного бытия. И любовь к этому идеалу есть в сущности чувство родства с ним, начало участия в его бытии.

Но говоря это, не утверждаем ли мы тем самым, что корни человеческой жизни, как таковой, питаются религией?

Доискиваться творческого принципа жизни нет прямой необходимости. Можно жить одним инстинктом, или рутиной, или подражанием; быть может, можно жить абстрактным рассудком и наукой. Религия дарует человеку жизнь более богатую и более глубокую, чем чисто стихийное и даже чисто интеллектуальное существование; это своего рода синтез или, скорее, интимное и духовное единство инстинкта и интеллекта: слившись вместе и тем самым преобразовавшись и достигши высшего напряжения, оба они приобретают такую полноту бытия и такую творческую мощь, какие не доступны им, когда они действуют изолированно.

II

Р Е Л И Г И Я

Несомненно, многие склонны будут оспаривать, что религия действительно занимает в человеческой жизни то место, которое мы ей здесь отводим. Еще вчера, скажут они, можно было помириться с тем, что религия работает на пользу человеческого прогресса, так как тогда с ней была более или менее тесно связана мораль. Но эта связь явилась случайным и преходящим фактом. Исторически религия и мораль зародились и развивались независимо друг от друга. И как раз успехи морали вынудили религию приспособиться к ней и усвоить ее себе. Первоначально независимые одна от другой, они в настоящее время снова разделяются; и отныне, когда мораль эмансипировалась, сделалась самостоятельной подобно всем другим наукам, ее одной достаточно для того, чтобы руководить человечеством.