Меня тянуло к городским стенам, за которыми виделась свобода, но в то же время я понимала, что именно там и будут ловить.

И заставляла себя ждать: пусть те, кто вышел на охоту, устанут первыми.

Тем более что осень на пороге. Дожди.

Кому охота мокнуть?

Город я в конце концов покинула и даже не знаю, существовала ли та придуманная мной опасность на самом деле либо же являлась сугубо плодом моего воображения. Как бы там ни было, но свобода оказалась мокрой.

Той осенью небо устало от войны и лило, лило воду, пытаясь землю утопить. Помню серую пелену и лес, почти уснувший, недовольный моими попытками его разбудить. Дороги, заполненные беженцами: псы рядом, спасайтесь кто может. А кто не может… на обочинах всегда есть канавы.

И я научилась избегать дорог.

Все спешили к морю, словно надеялись, что в легендарных Прибрежных Бастионах хватит места и для них тоже. Семьями ехали. На низких, широких телегах умещались все: и старики, и женщины, и дети. Возвышались клетки с птицей, в загонах лежали спутанные свиньи, козы, овцы. Корову, если случалось такое счастье, что корова еще была, привязывали.

Осенью я научилась воровать.

Начала еще в городе, но там было проще: в толпе легко затеряться, а здесь же люди следили за своим добром. Но у меня получалось. Всю зиму я оттачивала мастерство, пробираясь от одной деревеньки к другой. Пожалуй, даже позапрошлая зима, которую я встретила в лагере, далась мне легче. Там я хотя бы не была одна. Нынешняя кружила, испытывала вьюгами, метелями, морозом, которого никогда не случалось в здешних краях. Но, видимо, правы были те, кто говорил, будто эта война разбередила старые раны мира.

Псы и те остановились.

Во всяком случае, так говорили. А я слушала разговоры, когда получалось подойти ближе. И упрямо шла к Перевалу.

Как получилось, что я не замерзла где-нибудь в лесу? Не сдохла от голода, хотя порой доходила до того, что грызла обындевевшую кору, только чтобы заглушить ноющую боль в животе? Не стала добычей волчьих стай?

Повезло, наверное.

Милостью лозы, как сказал бы папа, но после того, что довелось увидеть, я в милость лозы не верила. Первый месяц весны принес новости о перемирии, которого все ждали со страхом. Было очевидно, что альвы не удержатся на берегу. И в очередном безымянном городке, полном бродяг, — воровать еду становилось раз от раза трудней — я узнала, что альвы уходят.

Что испытала?

Облегчение, пожалуй: вряд ли кто теперь вспомнит о девчонке, сбежавшей из храма… И ладно бы просто побег, на побег закрыли бы глаза, но вот убийство Матери-жрицы — дело другое…

В моих кошмарах она пыталась откупиться черными алмазами. Но я-то знала, откуда они берутся.

Вряд ли этот храм существует теперь.

Радоваться бы… месть, пусть и совершенная чужими руками, должна приносить удовлетворение, но радости нет. Тоска только. Обида.

Я помню, как нас привезли и вывели в пустой двор. Середина лета. Жара. Дурманящий аромат невестиного покрова, который растет в каменных кадках. Легкий навес на лианах колонн. И белоснежное платье Матери-жрицы…

Ее мягкий голос.

Одуряющий аромат еды.

Бронзовый котел на кривых ножках вынесли прямо во двор. Мать-жрица сама орудовала черпаком, наливая густую мясную кашу в миски. К каждой из нас подходила, касалась щеки — мы были грязны, но она не брезговала грязью — и говорила:

— Возьми, дитя. Тебе больше нечего бояться…

Ее глаза — теплая зелень.

Ее голос нежен, словно свирель. И да, в тот миг не было женщины прекрасней, чем она.

— …здесь твой дом.

Я забыла о голоде, об усталости, о своей клятве немедленно сбежать, я готова была отдать ей свое сердце, лишь бы она задержалась еще на мгновение рядом со мной.

Сложно поверить в чудо, а поверив — добровольно от него отказаться.

Бросить место, где кормят регулярно и сытно, где есть собственная комната, пусть и крохотная, кровать с мягким матрасом, набитым травами, пуховым одеялом?

Да ни в жизни.

Ни охраны, ни заборов, ни собак. Зачем, когда есть горячие источники и купальни, поразительное, забытое уже ощущение чистоты. И молоко с овсяным печеньем на ночь.

Занятия.

И необременительная работа, только затем, чтобы почувствовать себя полезными.

Мы и чувствовали, обживались, пускали корни в местную неторопливую жизнь, верили, что уж она-то — настоящая. Но однажды я увидела больше, чем следовало.

Я всегда была чересчур любопытной. Наверное, поэтому еще жива.

О тех, кто остался при храме, лучше не думать.

И не притрагиваться к черным, точно обуглившимся, алмазам, которые каждую ночь мне пытаются всучить, уговаривая, что камням уже не больно. Боль — это миг, а камни вечны.

Так чего бояться? И зачем бежать?

Но полдень — неподходящее время для мыслей о полуночных страхах. Я стряхиваю остатки дремы, потягиваюсь и прислушиваюсь.

Нет, не примерещилось.

— Подъем! — Я щелкнула Одена по носу. — Гроза скоро…

Принюхался. Нет, дорогой, ты пока не услышишь. Гроза где-то далеко, я чувствую ее приближение через землю и ветер, через замершую реку, которая желала бы напиться. Через опасения старого вяза, под которым мы устроили привал: дерево не уверено, что выдержит напор ветра. Оно столько уже гроз пережило, что каждая рискует стать последней.

Совсем скоро воздух загустеет, пропитается травяно-цветочными ароматами, исчезнут пчелы и шмели, птичий гомон стихнет.

Хорошо бы укрытие отыскать.

Все эти дни мы шли вдоль ручья, превратившегося в реку. Она же, вбирая подземные родники, ширилась, разрасталась, обзаводясь омутами и плесами, низкими топкими берегами, на которых прорастал рогоз. Его сердцевина была вполне съедобна. А в реке водилась рыба…

И еще беззубки.

И тот же мучной орех время от времени встречался. А Оден дважды выводил на гнезда куропаток.

С ним было неладно. Нет, Оден вовсе не стал обузой, как я того опасалась. Безусловно, одна я двигалась бы много быстрее и вряд ли решилась бы сунуться на луга — не люблю открытых пространств. И себя прокормить много проще, чем себя и кого-то кроме, но… сейчас мне было странно думать, что я могла пройти мимо.

Еще бы понять, что с ним творится.

Его раны затягивались довольно быстро, уступая травам ли, моим ли неуклюжим арканам или же врожденной его выносливости. Полагаю, уже одно то, что Одена перестали мучить, способствовало его выздоровлению. Как бы там ни было, но с каждым днем он все меньше походил на живой труп. Глаза перестали гноиться. И язвы на деснах почти исчезли, пусть Оден и плевался от вкуса молодых еловых игл. Как по мне, так даже ничего, кисленькие…

У него и ногти отрастать начали, такие тоненькие мягкие пластины поверх розовой кожи.

Вот только зрение не возвращалось. И отпечаток решетки на спине оставался неизменен. Аккуратные дырочки с белыми краями не гноились, но и не спешили зарастать, напротив, каждый вечер сочились сукровицей, словно издевались.

Моих сил явно не хватало, чтобы закрыть их надолго.

А если бы сил стало больше? В разы? В десятки раз?

Вряд ли снять это клеймо сложнее, чем изменить суть алмаза, наполнив камень предвечной чернотой.

Неправильные мысли, Эйо. Опасные. И прежде всего — для тебя самой.

Поэтому — молчи.

Мы успели добраться до скальной подошвы, когда грянули первые раскаты. Небо стремительно потемнело. Налетел ветер и, закружив сухое былье, швырнул его в лицо.

Весенние грозы опасны.

Синяя молния расколола небо.

— Скорей! — Я схватила Одена за руку и потянула наверх. Чутье подсказывало, что где-то рядом есть укрытие. Неважно, пещера, разлом, просто канава, но хоть что-то.

И в то же время гроза звала. Она звенела далекой грозной медью, скулила, словно храмовые флейты, и в извивах ветра мне виделась фигура Матери-жрицы.

Танцуй, Эйо, танцуй… ты же слышишь, как мир зовет?

Черный зев пещеры вынырнул из сумрака. Узкая. Тесная. И воняет серой, все-таки источники близки, как вода и обещала. Но ничего, главное, что Одену места хватит.