Мы ужинаем. И потом я вновь пытаюсь заткнуть жадные рты его ран, отмечая, что остались лишь те, которые на спине.
Но их тоже хватает.
А я устала. Я не привыкла так долго отдавать, и поэтому, когда Оден сгребает меня в охапку, сопротивляюсь, но слабо.
— Если я попрошу прощения, это поможет? — Он заставляет меня сесть и держит крепко.
— За что?
— Не знаю. Ты мне скажи, а я соглашусь. — Он провел носом по шее. — Я понимаю, что обидел тебя, и сильно. Наверное, мне следовало промолчать. Или сказать как-то иначе.
— И что бы изменилось?
Факты перестали бы быть фактами?
— Понятия не имею. Возможно, ничего. А возможно, многое. Не обижайся, пожалуйста.
— Я не обижаюсь. И не злюсь…
— Тогда в чем дело?
В том, что мне сидеть неудобно. И вообще я не привыкла, чтобы меня обнюхивали. Или облизывали. Хотя нет, это не облизывание, но…
— В том, что… просто… мы слишком разные. И мне лучше держаться подальше от тебя.
— Совсем подальше?
Мою шею не собирались оставлять в покое. Оден нежно касался ее губами, прикусывал и отпускал.
— Я… помню договор… на Лосиной Гриве будет подходящее место и… дня два-три. Мы дойдем. А потом…
— Место, значит… — Он отстранился, но лишь затем, чтобы переключить внимание на уши. — Место — это, конечно, очень важно.
Еще как важно, но я не знала, что у меня настолько нежные уши.
— Отпусти!
— Нет. Если отпущу — сбежишь. А я слишком старый и больной, чтобы за тобой гоняться.
И сбегу, потому что… потому что я не знаю, как мне дальше себя вести. Притвориться, будто я не понимаю, что происходит?
— Тебе ведь не плохо. — Оден не спрашивает, но утверждает.
Да, мне не плохо. Мне хорошо, и я этого боюсь.
Я прекрасно знаю, что происходит между мужчиной и женщиной, видела не раз — в лагере быстро позабыли о такой вещи, как стеснение и мораль. И пусть мама старалась как-то оградить меня от того, что творилось вокруг, у нее не выходило.
Но там все было иначе.
Как-то… обыкновенно. Грязно. По-животному. И если вначале во мне было какое-то нездоровое любопытство, то весьма скоро оно угасло. Я быстро научилась не обращать внимания на подобные вещи.
Правда, потом был храм и святая уверенность, что здесь все иначе…
— Эйо, не надо вспоминать. — Оден гладит большим пальцем горло, и отросший ноготь слегка царапает кожу.
— Как ты понял?
— Ты закрылась. Посмотри, — палец перемещается на плечо, сдвигая край рубашки, — шея деревянная. И плечи. И запах изменился.
Наверное, сейчас я могла бы вывернуться и уйти, Оден не стал бы задерживать. Но я не шелохнулась.
Отпускало.
Храма нет. Стен. Темноты. Есть луг и вечер, когда солнце почти уже нырнуло в призрачные тенета горизонта. Кузнечики стрекочут.
И где-то совсем неподалеку громко возмущается куропатка.
А Оден, каким бы ни был, не станет меня мучить.
— Как изменился?
Мне надо говорить, иначе опять стану дергаться. Сбегу. И буду бегать до самой Лосиной Гривы. А там уже отступать некуда. И ведь действительно не было плохо.
Оден отвечать не спешит, гладит шею, а завязки у рубашки сами собой разошлись. Она съехала на одно плечо, вернее, съезжала, медленно, но как-то до отвращения целеустремленно.
— Слова могут обмануть, а запах — нет. Я точно знаю, когда женщина испытывает ответное желание.
То есть я…
— Так правильно, Эйо. Я не хочу причинить тебе боль. Но чем сильнее ты меня боишься, тем хуже будет. Поэтому просто попробуй расслабиться.
— Сейчас?
— И сейчас тоже… Если тебе нужно, будем разговаривать.
Нужно. Но я не знаю, о чем с ним говорить. Не о том же, что мне сейчас неловко. И не о том, что, несмотря на неловкость, мне не хочется, чтобы Оден останавливался. Правда, он и не собирался.
— А… — В горле пересохло, я облизала губы. — А о чем разговаривать?
— О чем ты хочешь.
Рубашка сползала сверху, а его рука каким-то чудом забралась под нее снизу.
— А… — Мысли в голове вертелись самые идиотские. И вопрос родился такой же. — А… ты уверен, что…
Оден сосредоточенно вырисовывал на моем животе спирали, с каждым витком подымаясь выше.
— Что? — вкрадчиво поинтересовался он.
— Что у тебя получится? Ну после всего и… и ты еще болен, и…
Спираль оборвалась на половине витка.
— Эйо, — вот в уши мне дышать совсем не нужно, они и так горячие, словно я полдня на солнцепеке пролежала, — радость моя, никогда не задавай мужчине таких вопросов.
Почему? Может, вообще эта затея бесперспективная, а я тут маюсь.
Ну или не совсем чтобы маюсь…
— В лучшем случае на тебя обидятся. В худшем — потянет немедленно доказать обратное. Кстати, одно другого не исключает.
Не надо доказательств! Я на слово поверю!
— Я не хотела тебя обидеть.
— Знаю. Ты просто боишься.
Оден убрал руки, и я испытала неожиданное разочарование, но говорить, чтобы вернул на прежнее место, было как-то неудобно.
— Страх — это нормально. И после всего, что с тобой было, сильный страх — тоже нормально. Это только глупцы никогда ничего не боятся…
— А ты боялся?
Оден лег и потянул меня за собой. Пожалуй, я не имела ничего против.
Просто лежать.
Тепло. Уютно. Надежно. Если еще голову на плече устроить, то и вовсе замечательно.
— Конечно. Сначала боялся умереть во сне. Мама так ушла. Накануне вечером еще играла… она у нас чудесно играла на клавесине. И пожелала спокойной ночи. А утром отец сказал, что она умерла. Во сне.
Он не лгал, я чувствовала это. И, устроившись под его рукой, не мешала рассказу.
— Я потом долго не мог заставить себя в кровать лечь. И вообще заснуть. Все казалось, что умру. Усну и не проснусь. Мне стыдно было рассказывать об этом отцу, он бы не понял.
— И что ты делал?
— Забирался в постель к брату. Почему-то казалось, что если он рядом, то со мной ничего не случится. И видишь, не случилось.
В Гримхольде, полагаю, брата не было.
— Потом, уже в школе, страх прошел сам собой. Там за счастье было до кровати добраться и уснуть раньше, чем кто-то начнет храпеть… или разговаривать во сне… или не во сне. Подъем в шесть утра, умывальника всего два, а нас — две дюжины. Кто встал раньше, тот добрался до воды. Кто не добрался, тот к завтраку опоздал… кто опоздал, тот ждет обеда. Как-то быстро стало не до страхов.
Мама время от времени заговаривала о том, что домашнее образование неспособно заменить приличный пансион, где меня бы научили тому, что следует знать и уметь девушке.
— Потом я боялся Каменного лога. Слышал рассказы, хотя в школе запрещалось говорить о нем. Но разве кто способен заткнуть подросткам рты? В дортуаре по ночам обсуждали, чувствует ли боль тот, кто сгорает заживо. И долго ли он проживет.
Я больше не задаю вопросов, но Оден сам отвечает:
— Чувствует. И живет долго. Мы вообще живучие… Еще боялся за брата, когда он ушел. Виттар очень мягкий, ранимый и впечатлительный. Но он вернулся… Страхов много, Эйо. Вопрос лишь в том, что им противопоставить.
— Я не хочу бояться.
Высвободив руку, дотягиваюсь до его щеки. От родинки к родинке, по спирали. Сворачивая и разворачивая, невзначай касаясь волос, которые отросли и стали жесткими, как проволока. А вот подшерсток все еще мягкий. Его приходится вычесывать мелким гребнем, иначе сбивается колтунами.
— Поцелуешь? — Оден жмурится.
Попробую.
Жаль, что гроз больше нет. В тот раз мне было куда проще решиться.
Альва.
Если бы и имелись сомнения, то сейчас исчезли бы.
У Одена всякие женщины были, и человеческие, довольно слабые, хрупкие; и вымески, отличавшиеся выносливостью и некоторой грубоватостью облика; и псицы, пусть и низшего рода. Случайные ли были встречи, для которых хорошо подходили королевские маскарады, или же связи, порой рождавшиеся из этих встреч, но редко длившиеся дольше недели-другой.
Были жены, которым надоели замужество и скука, вдовы, уставшие нести вечный траур в ожидании нового приговора райгрэ, и порой — почтеннейшие матери семейств, еще не старые, но уже утомленные собственной почтенностью.