– А что стало с головой?

– В тридцать втором Эсколастика умерла, и наконец удалось осмотреть комод и баул команданте. Голова была завернута в тряпки (вероятно, старуха каждую ночь ее вынимала, ставила на бюро и часами на нее смотрела или, может быть, пока спала, голова красовалась на столе, как цветочная ваза). Голова, конечно, мумифицировалась, ссохлась. Такой и осталась.

– Как так?

– Ну а что, по-твоему, надо было сделать с головой? Что делают с головой в такой ситуации?

– Не знаю. Вся эта история такая дикая! Не знаю.

– И главное, надо иметь в виду, что такое моя семья – я говорю об Ольмосах, не об Асеведо.

– И что же такое твоя семья?

– Ты еще спрашиваешь? Разве ты не слышишь, как дядя Бебе играет на кларнете? Не видишь, где мы живем? Ну скажи, знаешь ты в этой стране кого-нибудь с именем, кто жил бы в Барракас, среди доходных домов и фабрик? Любому понятно, что с этой головой ничего хорошего не могло произойти, не говоря уж о том, что с головой без тела вообще ничего хорошего быть не может.

– И что же было?

– А очень просто: голова осталась в доме. Мартина передернуло.

– Что? Испугался? А что можно было сделать? Сколотить ящичек и устроить маленькие похороны для головы?

Мартин нервно рассмеялся, но Алехандра говорила серьезно.

– И где ее держат?

– Ее хранит дедушка Панчо внизу, в шляпной коробке. Хочешь посмотреть?

– Ради бога, не надо! – воскликнул Мартин.

– Да что с тобой? Красивая голова, и я могу тебе сказать, что время от времени я с удовольствием смотрю на нее, отдыхаю от всей этой мерзости вокруг. Они по крайней мере были настоящими мужчинами и рисковали жизнью ради того, во что верили. Даю справку: почти вся моя семья принадлежала к унитариям, за исключением Фернандо и меня.

– Фернандо? Кто это – Фернандо?

Алехандра вдруг умолкла, будто сболтнула лишнее.

Мартина это удивило. У него было чувство, что Алехандра невольно проговорилась. Она поднялась, подошла к столику, на котором стояла спиртовка, и поставила греть воду, затем, закурив сигарету, пошла к окну.

– Иди сюда, – позвала она, выходя на террасу.

Мартин последовал за ней. Небо было темное и звездное. Алехандра подошла к краю террасы и оперлась на балюстраду.

– Раньше отсюда было видно, – сказала она, – как пароходы подходят к причалу.

– И кто же теперь здесь живет?

– Здесь? Ну, как видишь, от усадьбы почти ничего не осталось. Раньше здесь было много построек. Потом начали продавать. Вон там теперь фабрика и бараки – все это прежде относилось к усадьбе. А тут, с другой стороны, построили многоквартирные дома. Весь участок земли позади дома тоже продали. А то, что осталось, заложено и в любую минуту может быть продано с торгов.

– И тебе не жалко?

Алехандра пожала плечами.

– Сама не знаю, может, и жалко из-за дедушки. Он-то живет в прошлом, да так и умрет, не поняв, что произошло в этой стране. Ты понимаешь, какая штука со стариком? Ему неизвестно, что такое подлость. Представляешь? И теперь у него уже нет ни времени, ни желания это узнать. Не знаю, лучше это или хуже. Однажды тут пытались повесить объявление о продаже дома с торгов, и мне пришлось идти к Молинари просить, чтобы он это дело уладил.

– К Молинари?

Мартин второй раз слышал это имя.

– Да, он для нас вроде мифологического чудовища. Ну, как если бы страховую компанию возглавлял боров.

Мартин глянул на нее, и Алехандра с улыбкой добавила:

– Нашу недвижимость вроде бы не имеют права отчуждать. Да ведь если бы объявили о продаже дома с торгов, старик бы умер.

– Твой отец?

– Да нет же, дедушка.

– А отца твоего эта проблема не волнует?

Алехандра посмотрела на него, как посмотрел бы путешественник, у которого спросили, достаточно ли развита автомобильная промышленность на реке Амазонке.

– Да, твоего отца, – повторил Мартин просто от робости, отчетливо сознавая, что сказал глупость (впрочем, не зная, почему) и что лучше бы не настаивать.

– Мой отец здесь никогда не бывает, – ограничилась кратким пояснением Алехандра, но теперь голос ее звучал как-то по-другому.

Мартин, подобно тем, кто учится ездить на велосипеде и вынужден ехать прямо вперед, чтобы не свалиться, но почему-то – тайна сия велика! – обязательно в конце концов налетает на дерево или на другое препятствие, спросил:

– Он живет в другом месте?

– Я же тебе только что сказала: мой отец здесь не живет!

Мартин покраснел.

Алехандра ушла на другой конец террасы и довольно долго там простояла. Потом вернулась и, облокотясь на балюстраду, стала рядом с Мартином.

– Моя мать умерла, когда мне было пять лет. А когда мне было одиннадцать, я застала отца с женщиной. Но теперь я думаю, что он жил с ней еще задолго до того, как умерла мать. – И со смехом, столь же похожим на нормальный смех, как горбун на здорового человека, прибавила: – На той же кровати, на которой я теперь сплю.

Она закурила сигарету, и при свете зажигалки Мартин разглядел, что на лице ее еще остались следы того смеха, зловонный труп горбуна.

Потом в темноте он видел, как сигарета Алехандры вспыхивала от глубоких затяжек: она впивалась в сигарету со страстной, сосредоточенной жадностью.

– Тогда я сбежала из дому, – сказала она.

X

Эта веснушчатая девочка – она; ей одиннадцать лет, и волосы у нее рыжеватые. Она худенькая, задумчивая, но задумчивость ее какая-то мрачная, жесткая – как если бы ее мысли были не чем-то отвлеченным, но обезумевшими, жалящими змеями. Эта девочка такой и осталась в некоем темном уголке ее «я», и теперь она, молчаливая и напряженно-внимательная восемнадцатилетняя Алехандра, стараясь не спугнуть видение, отходит в сторону и рассматривает его осторожно и с любопытством. Этой игре она предается довольно часто, размышляя над своей судьбой. Игра нелегкая, в ней множество трудностей, здесь все хрупко и готово вот-вот исчезнуть – так, по словам спиритов, бывает с материализацией духа: надо уметь ждать, терпеливо, сосредоточившись, отвлечься от посторонних или игривых мыслей. Тень возникает постепенно, и ее появление надо оберегать, сохраняя полное молчание и чрезвычайную осторожность: какая-нибудь мелкая промашка, и тень скроется, исчезнет в тех краях, откуда начала появляться. Но теперь она здесь: она явилась, вот она со своими рыжими косами и веснушками разглядывает все вокруг боязливым, сосредоточенным взором, готовая к драке и к оскорблениям. Алехандра смотрит на нее со смесью нежности и вражды, как смотрят на младших сестер и братьев, на которых срывают злость, вызванную собственными недостатками, и кричат: «Не грызи ногти, ты, скотина!»

– На улице Исабель-ла-Католика есть разрушенный дом. Верней, был, потому что его не так давно снесли, чтобы построить завод по производству холодильников. Много лет он стоял пустой – то ли был предметом тяжбы, то ли чьим-то наследством. Кажется, он принадлежал Мигенсам, и когда-то это была очень симпатичная вилла, вероятно, вроде нашей. Помню, стены дома были светло-зеленые, цвета морской волны, сплошь облупившиеся, будто от проказы. Я тогда была очень возбуждена, и мысль убежать и спрятаться в заброшенном доме давала мне ощущение силы, какое, наверно, бывает у солдат, идущих в атаку, несмотря на страх, а может, это уже какой-то особый, перешедший в свою противоположность страх. Я об этом где-то читала. А ты? Говорю тебе это потому, что я ужасно боялась темноты – можешь себе представить, что меня ждало в заброшенном доме. Я заранее сходила с ума, я видела бандитов, врывавшихся с фонарями в мою комнату, или молодчиков из масорки с окровавленными головами в руках (Хустина постоянно рассказывала нам истории про масорку). Я проваливалась в колодцы, полные крови. Я даже не знаю, видела я это во сне или наяву, думаю, это были галлюцинации, я все видела, бодрствуя, потому что помню так ясно, словно переживаю сейчас. Я начинала вопить, и тут прибегала бабушка Элена, понемногу успокаивала меня, – кроватка моя еще долго тряслась от моей дрожи; это были приступы безумия, настоящие приступы.