XV

Алехандра не приходила.

Зато явилась Ванда с поручением от нее: дескать, всю эту неделю она не сможет с ним встретиться.

– Работы много, – сказала Ванда, разглядывая свою зажигалку с музыкой.

– Работы много, – повторил Мартин, и где-то вдали замаячила фигура Борденаве.

Ванда ограничилась тем, что раз-другой щелкнула зажигалкой, тут же гася огонь.

– Она тебе позвонит.

– Хорошо.

Когда Ванда ушла, он еще долго сидел, будто придавленный огромной тяжестью, потом поднялся и позвонил Бруно. Говорил робко, не признаваясь, что хочет его видеть, но Бруно, как всегда, настоял, чтобы Мартин пришел к нему. Мартин сел в углу, и Бруно попытался развлечь его пустячным разговором. Потому что, к счастью (думал Бруно), человек не создан из одного отчаяния, но еще из веры и надежды; не только из смерти, но также из жажды жизни; не только из одиночества, но и из мгновений общения и любви. Ведь если бы господствовало отчаяние, мы бы все стремились к гибели или сами себя убивали, наблюдаем же мы совсем другое. И это, на его взгляд, доказывало, сколь ничтожно значение разума, ибо в мире, в котором мы живем, питать надежды неразумно. Наш разум, наше сознание постоянно доказывают нам, что мир жесток, – отсюда следует, что разум разрушителен и ведет к скепсису, к цинизму и в конце концов к гибели. Но, слава Богу, человек почти никогда не бывает существом разумным, посему надежда снова и снова возрождается посреди бедствий. И само это возрождение чего-то столь бессмысленного, столь утлого и исконно нелепого, лишенного какого бы то ни было основания есть доказательство того, что человек отнюдь не разумное существо. И как только страшные землетрясения опустошат обширные территории Японии или Чили; как только грандиозное наводнение погубит сотни тысяч китайцев в поймах Янцзы; как только война жестокая и для большинства своих жертв бессмысленная, вроде Тридцатилетней, закончится, принеся увечья и муки, убийства и насилия, пожары и уничтожение женщин, детей и селений, – сразу же оставшиеся в живых, те, что, устрашенные и беспомощные, присутствовали при этих стихийных или причиненных людьми бедствиях, те самые люди, в минуты отчаяния полагавшие, что никогда уже не захотят жить, не будут заново обживаться да и не смогут, даже если бы захотели, вот эти самые мужчины и женщины (особенно женщины, ибо женщина – это сама жизнь и рождающая земля, которая никогда не теряет последнего луча надежды), эти бренные существа, начинают все заново, как глупые, но героические муравьи начинают сооружать свой повседневный мирок, мирок, конечно, маленький, но именно поэтому умилительный. Так что вовсе не идеи спасали мир, не интеллект и не логика, а нечто противоположное: бессмысленная надежда людей, неистовая жажда выжить, стремление дышать, пока возможно, незаметный, упрямый и смешной, обыденный героизм перед лицом несчастья. И если страх – это переживание Небытия, некое онтологическое доказательство Небытия, то, быть может, надежда – доказательство Тайного Смысла Существования, чего-то, за что стоит бороться? И поскольку надежда сильнее страха (ибо всегда одерживает над ним верх, иначе мы все покончили бы с собой), то, быть может, этот Тайный Смысл есть нечто, так сказать, более истинное, чем пресловутое Ничто?

Между тем говорил Бруно Мартину что-то, по видимости не связанное с его потаенными мыслями, но по сути сопряженное с ними, хотя и косвенно, но вполне надежно.

– Я всегда думал, что мне бы понравилось быть кем-то вроде пожарника.

Мартин посмотрел на него с удивлением, и Бруно, полагая, что подобные рассуждения могут быть полезны для человека в горе, однако смягчая подобную претензию улыбкой, объяснил:

– Ну, может, командиром пожарников. Потому что тогда чувствуешь себя ответственным за общее дело, такое дело, где один исполняет работу за всех остальных, и вдобавок в опасных условиях, близехонько от смерти. Будь я командиром, я бы наверняка испытывал чувство ответственности за свой маленький отряд, был бы для них законом и надеждой. Такой, знаешь, маленький мирок, где душа одного растворена в маленькой коллективной душе. Там любая беда – общая, также и радость общая, там опасность – опасность для всех. Вдобавок знаешь, что можешь и должен доверять своим товарищам, что в решающие мгновения, на ненадежных, головокружительных высотах, где смерть настигает нас внезапно и яростно, они, твои товарищи, будут с нею бороться, будут тебя защищать, страдать и надеяться с тобой. И мне была бы приятна скромная, незаметная обязанность поддерживать команду в опрятности, чтобы медные каски и пряжки сияли, чтобы топоры были блестящи и наточены, и мне нравилось бы как просто ожидают они минуты, когда встретят лицом к лицу опасность, а возможно, и гибель. – Бруно снял очки, протер стекла.

– Я не раз воображал себе, как Сент-Экзюпери в маленьком своем самолете героически и молча борется с грозою над Атлантикой вдвоем со своим телеграфистом, и обоих объединяют молчание и дружба, общая опасность, но также общая надежда: они слышат рокот мотора, с тревогой следят за расходом горючего, переглядываются. Чувство товарищества перед лицом смерти.

Он надел очки и, глядя в пространство, улыбнулся.

– Да, допускаю, что мы больше всего восхищаемся тем, на что сами неспособны. Не знаю, был бы я способен совершить хоть сотую долю подвигов Сент-Экзюпери. Да, конечно, это и есть величие. Но я хотел сказать, что есть смысл даже в малом… например, быть командиром пожарных… И в то же время я – ну, кто я? Одинокий созерцатель, бесполезный человек. Я даже не знаю, удастся ли мне когда-нибудь написать роман или драму. И даже если напишу… не знаю, можно ли будет приравнять это к службе в боевом отряде, когда ты с винтовкой охраняешь сон и жизнь товарищей… И неважно, что война-то затеяна подлецами, финансовыми или нефтяными воротилами, – твой отряд, охраняемый тобою сон товарищей, вера в них и их вера в тебя всегда будут абсолютными ценностями.

Мартин восторженно смотрел на него затуманившимся взором. И Бруно подумал: «Но в конце-то концов, разве в некотором роде все мы не ведем войну? И разве я не принадлежу к маленькому отряду? И чем Мартин не боевой товарищ, чей сон я охраняю, чьи страхи стараюсь унять, чьи надежды поддерживаю, как язычок огня в яростную бурю?»

Но он тут же устыдился своей мысли.

И поспешил рассказать что-то смешное.

XVI

В понедельник он ждал ее звонка, но напрасно. Во вторник, сгорая от нетерпения, позвонил в boutique. Голос Алехандры, показалось ему, звучал жестко – возможно, от усталости. На настояния Мартина она ответила, что будет ждать его в баре на углу улиц Чаркас и Эсмеральда, там они могут выпить кофе.

Мартин поспешил в бар и застал ее там: она ждала, курила, глядя на улицу. Разговор был короткий. Алехандра спешила вернуться в ателье. Мартин сказал, что хотел бы видеть ее в спокойной обстановке, целый вечер.

– Это для меня невозможно, Мартин.

Увидев его глаза, она принялась постукивать мундштуком сигареты по столику – как бы размышляя и что-то подсчитывая. Брови ее были нахмурены, лицо озабочено.

– Я очень больна, – сказала она наконец.

– Что с тобой происходит?

– Легче сказать, чего со мной не происходит. Страшные сны, головные боли (в затылке, а потом боль распространяется по всему телу), огненные пятна в глазах. И точно этого мало, я часто слышу колокольный звон. Не то я в больнице, не то в церкви.

– И из-за этого ты не можешь со мной встретиться, – с легким сарказмом подытожил Мартин.

– Нет, я так не сказала. Но, понимаешь, все вместе…

«Все вместе», – повторил про себя Мартин, зная, что в этом «все» заключено то, что сильней всего его терзает.

– Значит, ты никак не можешь встретиться со мной?

Алехандра секунду выдержала его взгляд, но тут же опустила глаза и опять стала постукивать мундштуком по столику.

– Ладно, – сказала она наконец, – можем встретиться завтра во второй половине дня.