XVII

В ту ночь у Мартина был сон: в гуще толпы к нему пробивался нищий, чье лицо он не мог разглядеть; нищий снимал с плеча свою суму, клал ее на землю, развязывал и выкладывал содержимое перед Мартином. Потом он поднял глаза на Мартина и забормотал какие-то непонятные слова.

В этом сне, по сути, не было ничего страшного: нищий был как все нищие, жесты его были самые обыкновенные. И однако Мартин пробудился в тоске, как если бы ему пригрезился трагический символ чего-то, что было недоступно его разуму; как если бы ему вручили очень важное письмо, а он, раскрыв его, увидел, что слов не может разобрать – так оно испорчено временем, сыростью и стерто на сгибах.

XVIII

Годы спустя Мартин, пытаясь разобраться в сути происшедшего, между прочим, признался Бруно, что, несмотря на крайности в поведении Алехандры, он несколько недель все же был счастлив. И когда Бруно, услышав слово, столь не вязавшееся с Алехандрой, приподнял брови, отчего резче обозначились горизонтальные складки на его лбу, Мартин понял сей безмолвный комментарий и, минуту подумав, прибавил:

– Точнее сказать: почти счастлив. Но безумно.

Слово «счастье» действительно не годилось ни для чего, что было связано с Алехандрой, и все же он испытывал тогда некое чувство или состояние духа, которое явно приближалось к тому, что именуется счастьем, не достигая, однако, истинной полноты (потому-то «почти») из-за тревоги и неуверенности во всем, что касалось Алехандры; но в то же время каким-то образом достигая высочайших вершин (отсюда «безумно»), вершин, где Мартина охватывало ощущение грандиозности, чистоты, благоговейной тишины и экстатического одиночества, какое охватывает альпинистов на заоблачных пиках.

Подперев подбородок кулаком, Бруно задумчиво смотрел на него.

– А она, – спросил Бруно, – она тоже была счастлива?

В этом вопросе, пусть неумышленно, сквозил еле заметный оттенок ласковой иронии, как, например, в вопросе «Ну как там, дома, все в порядке?», заданном родственнику-техасцу, который тушит пожары на нефтяных вышках. Вопрос этот – хотя Мартин, пожалуй, и не уловил в нем оттенка недоверия – сам по себе заставил задуматься, точно он, Мартин, до того и не подозревал такой возможности. Итак, после паузы он ответил (но ум его уже был смущен из-за высказанного Бруно сомнения, и сомнение это быстро, хотя и тайно, передалось его душе):

– Ну, не знаю… возможно… в то время…

И он задумался над тем, какую дозу счастья она могла испытывать или по крайней мере выказывала: улыбаясь, напевая, произнося ласковые слова. Бруно тем временем говорил себе: «А почему бы нет? И что такое, в конце концов, счастье? И почему бы ей не испытывать счастья с этим мальчиком, хотя бы в моменты победы над собой, когда ей, после тяжкой битвы со своим телом и своим духом, удавалось освободиться от осаждавших ее демонов?» И он смотрел на Мартина, подпирая кулаком подбородок, стараясь чуть лучше понять Алехандру через печаль, посмертные надежды и страсть Мартина; стараясь (думал он) с тем же меланхолическим усердием, с каким мы воскрешаем в памяти далекий, таинственный край, который некогда с радостью посетили, а теперь слушаем рассказы других путешественников, хотя те побывали там в других местах и в другие времена.

Известно, что при обмене мнениями обычно приходят к чему-то среднему, уже лишенному жесткости и определенности изначальных точек зрения: теперь Бруно готов был признать, что Алехандра, вероятно, все же испытала некий род или некую долю счастья, Мартин же, мысленно возвращаясь к своим воспоминаниям (о ее улыбках, гримасах, саркастическом смехе), пришел к выводу, что Алехандра не была счастлива даже те несколько недель. Иначе как тогда объяснить ужасный ее конец? Не означал ли он, что в ее мятежной душе продолжалась борьба демонов, о которой он знал, но старался не замечать, словно таким наивным магическим приемом мог их уничтожить? И на память приходили не только те знаменательные слова, что с самого начала привлекли его внимание («слепые», «Фернандо»), но ее мины и ирония по отношению к другим людям, вроде Молинари, ее недомолвки и, главное, отчужденность, которая владела ею многие дни подряд, когда у Мартина возникала уверенность, что дух ее блуждает где-то вдали от тела, а тело будто позаброшено, как у дикарей, когда из их тела колдовством вынимают душу и отправляют ее бродить в неведомые пределы. Он также думал о резких скачках в ее настроении, о приступах ярости, о ее снах, о которых она порою что-то рассказывала отрывочно и не очень понятно. Но при всем этом он продолжал думать, что в то время Алехандра его всерьез любила и что у нее бывали минуты покоя или мира, пусть и не счастья; ему-то вспоминались безмятежно-прекрасные вечера, нежные, глупые фразы, которые говорят в таких случаях, ласковые жесты, дружеские шутки. В общем, Алехандра напоминала ему вернувшихся с фронта воинов – израненные, измученные, обескровленные, беспомощные, они мало-помалу воскресают, возвращаются к жизни, обретая сладостный покой близ тех, кто их опекает и лечит.

Нечто подобное он высказал Бруно, и Бруно задумался, веря этому и не веря, но скорее полагая, что было не только это. А так как Мартин смотрел на него, ожидая ответа, он буркнул что-то невнятное и столь же неясное, как его мысли.

Нет, Мартину тоже не все было ясно, и, сказать по правде, он так и не смог себе объяснить, как все это шло и развивалось, хотя все более склонялся к предположению, что Алехандра, несмотря на короткие минуты покоя, никогда не бывала полностью свободна от хаоса, в котором жила до знакомства с ним, и темные силы, бушевавшие в ней, никогда ее не оставляли, пока со всей бешеной страстью не вырвались на волю и не прикончили ее. Словно бы когда иссякла ее способность к борьбе и она поняла свое поражение, тут-то отчаяние и нахлынуло на нее с удвоенной яростью.

Мартин раскрыл свой перочинный ножик и позволил своей памяти обратиться к тому времени, которое теперь казалось ему бесконечно далеким. А память его была как полуслепой старик, нащупывающий палкой давние, заросшие сорняками тропинки. Пейзаж, измененный годами, бедствиями, бурями. Был ли он счастлив? Да нет, какая глупость! Скорее, то была череда экстазов и катастроф. И он снова вспоминал то раннее утро в бельведере – как он кончил одеваться и услышал ужасные слова Алехандры: «Ну ладно, теперь оставь меня одну». И потом машинально шагал по улице Исабель-ла-Католика в смятении и тревоге. А последующие дни, без работы, в одиночестве, в ожидании доброй весточки от Алехандры, новых мгновений восторга – и опять же разочарований и мук! Да, он был как бедная служанка, которая каждую ночь переносится в волшебный дворец и каждое утро пробуждается в своем жалком свинарнике.

II. Невидимые лица

І

Любопытный факт (любопытный в свете последующих событий), но Мартин редко бывал так счастлив, как в часы перед встречей с Борденаве. И Алехандра была в чудесном настроении, ей захотелось пойти в кино, она даже не рассердилась, когда из-за Борденаве это не удалось, так как он назначил Мартину встречу в семь часов. И всякий раз, как Мартин собирался спросить, где же находится этот американский бар, она тянула его за руку, как человек, знающий дорогу: это было первое, что нарушило радость того вечера.

Борденаве им указал официант. Он сидел еще с двумя мужчинами и что-то обсуждал, на столике лежали бумаги. Было ему лет сорок, высокий, элегантный господин, смахивающий на Энтони Идена. Однако слегка иронический взгляд и какая-то кривая ухмылка придавали ему сугубо аргентинский облик.

– Ах, это вы, – сказал он Мартину и, извинившись перед своими собеседниками, пригласил его сесть за столик рядом; но так как Мартин, что-то лепеча, оглядывался на Алехандру, Борденаве, несколько секунд задержав на ней свой взгляд, сказал: – Ах, прекрасно, тогда сядем там все.