Но генерал Хуан Гало де Лавалье едет молча, погруженный в мысли, которые приходят к человеку, чующему приближение смерти. Настал час подвести итог, сосчитать поражения, сделать смотр лицам, глядящим из прошлого. Теперь не время для игр, не время даже просто смотреть на окружающий мир. Этот окружающий мир для него почти уже не существует и скоро станет пригрезившимся сном. Теперь в его уме предстают подлинные и нетленные лица, те лица, что остались в самых заветных тайниках его души, запертые на семь замков. И сердце его отказывается принять это постаревшее, покрытое морщинами лицо, то лицо, которое прежде было дивным садом, а ныне забито сорняками, иссохло и осталось без единого цветка. И все же он снова видит его и узнает ту скамью, где они сидели почти детьми, в дни, когда разочарование, злосчастье и время еще не выполнили своей разрушительной работы, когда нежные пожатья их рук, страстные взгляды предвещали будущих их детей, как иной цветок предвещает наступление холодов. «Долорес», – шепчет он с улыбкой, озаряющей его лицо, как тлеющий уголек, когда немного разгребешь золу, чтобы согреться последним, скудным его теплом в пустынных горах.

И Дамасита Боэдо, наблюдающая за ним с тревожным вниманием, будто услышав, как он шепчет далекое, дорогое ему имя, отворачивается, теперь она глядит вперед, и слезы увлажняют ее глаза. Но вот они въезжают в окрестности Жужуя – уже видны купол и колокольни церкви. Эта усадьба семьи Тапиалес де Кастаньеда. Лавалье приказывает Педернере остаться в ней. Сам генерал с небольшим отрядом намерен ехать в Жужуй. Он поищет там дом для ночлега: он болен, он падает от усталости и от лихорадки.

Товарищи его переглядываются: что тут поделаешь? Все это – безумие, и какая разница, умереть так или этак.

Он бродил по городу, заходил в маленькие кафе, где бывал с Алехандрой, и чем больше пьянел, тем больше окружающий мир терял четкость и плотность – Мартин слышал возгласы и смех, ослепляющие огни сверлили мозг, его обнимали размалеванные женщины, пока чудовищные громады багрового волокнистого свинца не придавили его к земле, и вот он, опираясь на самодельный костылик, бредет по бескрайней топкой равнине, среди нечистот и трупов, среди экскрементов и скопищ раков, которые могут его сожрать, изгрызть, и он старается ступать туда, где земля потверже, таращит глаза, чтобы что-то разглядеть в этой мгле, увидеть дорогу к таинственному лицу вдалеке, на расстоянии лиги, оно светится прямо на земле, как некая адская луна, озаряющая отвратительный, кишащий нечистью пейзаж, и он бежит туда, опираясь на костылик, к тому лицу, которое будто ждет его и от которого, верно, исходит некий зов, бежит по равнине, спотыкаясь и падая, и вдруг, поднявшись, видит его перед собой, совсем близко, отталкивающее, трагическое лицо – словно он, глядя издали, был обманут коварным волшебством, – и он вскрикивает и резко садится в постели. «Успокойтесь, сеньорите! – говорит женщина, крепко его обнимая. – Успокойтесь, все в порядке!»

Дремлющий на попоне Педернера нервно выпрямляется – ему послышались выстрелы из карабинов. Но, может быть, это лишь померещилось. В эту зловещую ночь он тщетно пытался уснуть. Его мучили видения – кровь и смерть.

Поднявшись, он идет мимо спящих товарищей, приближается к часовому. Да, часовой слышал выстрелы, там, со стороны города. Педернера будит товарищей, у него тяжкое предчувствие, он считает,что надо седлать коней и быть наготове. Так они и делают, как вдруг галопом прискакали два стрелка из отряда Лавалье с криком: «Генерала убили!»

Он пытался думать, но голова точно была наполнена жидким свинцом и грязью. «Уже лучше, сеньорито, уже лучше», – говорила женщина. Голова болела, будто ее, как котел, распирал изнутри пар под большим давлением. Глядя как бы сквозь пелену пыльной густой паутины, он увидел, что находится в незнакомой комнате: напротив кровати висел Карлитос Гардель во фраке и другой снимок, тоже цветной, Эвиты [173], а под ними стояла ваза с цветами. Он почувствовал женскую руку на своем лбу, проверявшую, есть ли жар, как делала его бабушка в незапамятные времена. Потом услышал шипенье примуса, женщина отошла от кровати и стала его накачивать, шум становился все громче. Еще он услышал хныканье младенца – верно, всего несколько месяцев от роду – совсем рядом, но не было сил даже повернуть голову. Его снова придавило тяжким сном. Этот сон повторялся в третий раз, Навстречу Мартину шел нищий, бормоча непонятные слова, потом клал свой узелок на землю, развязывал его и показывал содержимое – Мартину страшно хотелось посмотреть, что там. Речи нищего были непонятны, и это приводило в отчаяние – как письмо, о котором знаешь, что оно для твоей судьбы решающее, но которое так испорчено временем и сыростью, что его не прочесть.

В прихожей лежит залитое кровью тело генерала. Рядом с ним стоит на коленях, обнимает его и плачет Дамасита Боэдо. Сержант Coca глядит на все это, как ребенок, потерявший мать во время землетрясения.

Кругом суетятся, кричат. Никто ничего не понимает: где они, федералисты? Почему других не убили? Почему не отрубили Лавалье голову?

«Они в темноте не знали, кого убили, – говорил Фриас. – Они стреляли в темноте». «Ну, конечно», – думает Педернера. Надо бежать, пока они не разобрались. Энергично и четко он отдает приказы, тело заворачивают в пончо, кладут на генеральского гнедого и галопом мчатся назад, туда, где их ждет остаток Легиона.

Полковник Педернера говорит: «Орибе поклялся выставить на площади Виктория голову генерала на острие пики. Этому не бывать, товарищи. За семь дней мы можем добраться до границы с Боливией, останки нашего командира будут покоиться там».

Потом он делит их на отряды, приказывает группе стрелков прикрывать отступающий арьергард, и начинается их последний поход – в изгнание.

Он опять услышал хныканье ребенка. «Тише, тише», – сказала женщина, не переставая поить Мартина чаем. Напоив, устроила его удобней в постели и лишь тогда пошла в тот угол, откуда доносилось хныканье. Там она тихонько запела. Мартин с усилием повернул голову: женщина склонилась над чем-то – как потом он разглядел, то был ящик. «Баю, баю», – говорила она и напевала. На ящике, служившем колыбелью, была наклеена цветная литография: Христос с рассеченной, как на странице анатомического атласа, грудью, указывал пальцем на свое сердце. Ниже было несколько изображений святых. А рядом, на другом ящике, красовался примус, и на нем кофейник. «Баю, баю, бай», – повторяла она все тише и напевала все менее внятно. Наступила тишина, но женщина еще минуту подождала, склонясь над ребенком, пока не убедилась, что он спит. Потом, стараясь не шуметь, снова подошла к Мартину. «Вот и уснул», – сказала она, улыбаясь. Наклонясь над Мартином и кладя руку ему на лоб, она спросила: «Вам лучше?» Ладонь ее была мозолистая. Мартин утвердительно кивнул. Он проспал три часа. Теперь голова его прояснилась. Он смотрел на женщину: невзгоды и труд, бедность и страдания не стерли на ее лице мягкое, материнское выражение. «Вам стало дурно. Тогда я сказала, чтобы вас занесли сюда». Мартин покраснел и попытался встать. Но она его удержала. «Погодите немного, никто вас не торопит». И с грустной улыбкой добавила: «Вы столько наговорили тут, сеньорито». «Что наговорил?» – застыдившись, спросил Мартин. «Много чего, только я не очень-то поняла», – робко ответила женщина, озабоченно разглядывая и приглаживая свою юбку, словно увидела там едва заметную дырочку. В тоне ее голоса была мягкая назидательность, обычная у некоторых матерей. Подняв глаза, она увидела, что Мартин смотрит на нее со скорбной иронией. Возможно, она поняла его мысли, потому что сказала: «Я тоже, не подумайте… – на миг она заколебалась. – Но теперь я, по крайней мере, имею тут работу и могу держать ребенка при себе. Работы много, это так. Но у меня есть комнатка, и я могу жить с ребенком». Она снова поглядела на невидимую дырку и разгладила юбку. «И кроме того… – сказала она, не поднимая глаз, – в жизни столько хорошего». Теперь она посмотрела прямо на Мартина и снова увидела ироническую улыбку на его лице. И снова заговорила назидательным тоном, но в нем звучали также сочувствие и страх. «Зачем далеко ходить, поглядите на меня, вот все мое достояние». Мартин смотрел на нее, на это бедное, одинокое существо в грязном чулане. «У меня есть ребенок, – настойчиво продолжала она, – есть этот старый проигрыватель и несколько пластинок Гарделя. Правда ведь, «Цветущая жимолость» – это такое чудо? А «Тропинка»?» С мечтательным видом она заметила: «Нет ничего прекрасней музыки, поверьте». Она обратила взгляд на цветной портрет певца: ослепительный в своем фраке, Гардель словно бы отвечал ей улыбкой из вечности. Оборотясь к Мартину, она продолжала перечислять: «А еще есть цветы, птицы, собаки, да много чего… Жаль, что кошка из кафе съела мою канарейку. Такая была веселая подружка». «Мужа она не вспоминает, – подумал Мартин, – у нее нет мужа, или он умер, или ее просто кто-то соблазнил». Она почти с восторгом сказала: «Жизнь так хороша! Сами посудите, мне всего двадцать пять лет, а я уже огорчаюсь, что когда-нибудь придется умереть». Мартин взглянул на нее – он-то думал, что ей лет сорок. Он закрыл глаза, задумался. Женщина, видимо, решила, что ему опять плохо, – она подошла и снова пощупала лоб. И Мартин снова почувствовал прикосновение этой огрубелой ладони. И понял, что, успокоившись на его счет, ладонь эта неуклюже, но нежно задержалась на секунду дольше – то была робкая ласка. Открыв глаза, он сказал: «Кажется, от чая мне стало легче». Женщина, как видно, чрезвычайно обрадовалась. Мартин сел на кровати. «Я пойду», – сказал он. Он чувствовал большую слабость, кружилась голова. «Вам уже совсем хорошо?» – спросила она озабоченно. «Совсем. Как вас звать?» – «Ортенсия Пас, будем знакомы». – «А меня зовут Мартин. Мартин дель Кастильо». Он снял с мизинца перстень, подарок бабушки. «Дарю вам это кольцо». Женщина покраснела, стала отказываться. «Разве вы не говорили, что в жизни много радостей? – спросил Мартин. – Если возьмете кольцо, это будет для меня большая радость. Единственная радость за много дней. Неужели вы не хотите мне ее доставить?» Ортенсия все колебалась. Тогда он вложил кольцо ей в руку и быстро пошел прочь.

вернуться

173

То есть Эвы Перон. – Прим. перев.