— Отец знал этого Андрея. Он не раз приезжал вместе с Баем. И сюда поднимался, наверх. Бай ведь, кроме пачки долларов, в кармане никогда ничего не носил.
— Постойте, получается так, что, если бы, скажем, Бай позвонил вашему отцу и сказал, что подъедет Андрей, Георгий Георгиевич открыл бы ему дверь, впустил бы в дом?
— А почему же нет?
— Сергей! Где расписка Бая?
— На, вот она, — Полунин достал из папки разглаженный листок бумаги. — А что, появились сомнения?
— Да еще какие… Лариса Георгиевна, дорогая, помогите Сергею Витальевичу, пожалуйста. Это очень важно. А я, с вашего разрешения, покурю и покумекаю немного, а?
— Пожалуйста. Сейчас вам пепельницу принесу. А может, перекусить хотите?
— Спасибо, я уже пил сегодня кофе…
Вернулся Грязнов. И Турецкий с ходу огорошил его:
— Уехали?
— Сейчас. — Он выглянул в окно. — Нет еще, а что?
— Срочно останови! Крикни, сам поеду.
— Да что случилось-то?
— Ругаться не будешь?
— Нет. Ну?
— Свежая версия, старик. Скажем спасибо Ларисе Георгиевне. Ладно, кончайте тут, охрана пусть остается, а вы — на Петровку. Приеду, расскажу.
Грязнов проводил Турецкого на площадку к лифту и негромко спросил:
— Так что же все-таки?
— Ты расписку Бая прочитал?
— Ну?
— Сказал бы я тебе, рыжий! Насчет баранки гну… Что пишет Бай? «Я, такой-то, сего числа принял от такого-то картину Мане и два рисунка Сезанна, которые он доставил мне согласно моей предварительной договоренности с Г. Г. Константиниди. Точка». А про миллион долларов — ни слова. Почему? А потому что он и не отдавал его. Он мог Вадиму за Дега заплатить, за что угодно, но миллион-то не отдавал, а потому и переживал лишь для вида. Для меня переживал. Понял? Или я уже схожу с ума, Славка, или мы наконец что-то нащупали. Дед, оказывается, хорошо знал того Андрюшу — вот в чем отгадка. Бай, в свою очередь, знал, что Вадим срочно вылетает за границу. Зачем же Вадиму миллион-то долларов отдавать? Чушь? Он мог обмануть старика, сказать, что посылает ему миллион долларов. А послал вместо миллиона убийцу, своего Андрюшу. Тогда все сходится. А Вадим ему нужен был как подсадная утка. Чтоб потом все свалить на этого кретина. Но об этом мне может рассказать лишь Кисота, больше никто.
48
Надо было быть полной идиоткой, чтобы, проснувшись утром с раскалывающейся от дикой боли головой и в таком виде, что… — о Господи! — не догадаться, что произошло накануне.
Наглая, сволочная, издевательская записка Бая, которую она обнаружила рядом на тумбочке, в буквальном смысле размазала ее, как какое-то дерьмо. Улетел, негодяй, умчался. Однако же добился чего хотел, вон все покрывало в его сперме… Да это бы черт с ним. Оскорбительно, вот что!.. Как с сукой подзаборной, дал по мозгам — и обгулял. Это ж он наверняка чего-нибудь в шампанское сунул, невозможно ж ее так просто свалить с ног. Последнее ее воспоминание хранило застолье. И вдруг как отрубилась. Нет, конечно, какое-нибудь снотворное или другую гадость всыпал, он мастак на такие подлянки… А все с шуточками, с юмором… Так бы и убила!..
Подумала о работе— и ужаснулась! Какая сейчас работа?! В зеркало погляди, на кого похожа! Чай, и так не принцесса…
Но десятилетиями выверенное отношение совслужаще-го к своему рабочему стулу заставило-таки Алевтину, стонущую от раскалывающей голову боли, сварить крепчайший кофе, выпить пару таблеток аспирина и залезть в ледяной, до синих мурашек на коже, душ.
Потом, уже на улице, подумала, как будет ехать в общественном транспорте, и, плюнув, решила сесть в машину Она ни разу не появлялась на этой Димкиной машине даже в районе своего министерства. Всем было известно, что она «безлошадная», а тут вдруг! С каких чиновничьих коврижек? Вообще-то ей было наплевать, что о ней скажут, но осторожность все-таки брала верх. В лужу чаще всего садится тот, кто теряет осторожность. А Алевтина брезгливо относилась к любым лужам.
Бессмысленное сидение перед горой никому не нужных бумаг было еще противнее похмелья. И она, кое-как протянув за сигаретами с кофе, от чего во рту уже было как в старом свинарнике, первую половину дня, на вторую нашла причину удалиться. Надо было посетить Дом художника, где готовилась очередная выставка московских пейзажи стов. Кое-кого из них она собиралась рекомендовать для осенней пражской выставки «Мой город».
И надо же, чтоб именно в эти минуты, когда она собиралась спуститься к машине, позвонил какой-то Грязнов — одна фамилия чего стоит! — и сообщил совершенно убийственную весть: машина-то вовсе и не Димкина! И не подарок это, а соучастие в воровстве! Ничуть не меньше!..
Боже, стыд-то какой… А срамотища! Сейчас приедет какой-нибудь ухмыляющийся сукин сын, сунет ей в нос свою милицейскую корочку, а все станут смотреть и разводить руками — надо же, до какого позора-то дожили!
И она вдруг поняла, что в таком состоянии смятенности духа, в таком положении, когда тебя обложили уже со всех сторон, а ты не видишь для себя никакого выхода, — люди кончают жизнь самоубийством. Ей стало страшно. Но единственная умная мысль, возникшая в опустошенной голове, вдруг подсказала ей, что самоубийце не должно быть страшно, человек должен чувствовать лишь облегчение, а никакой не ужас. Она же облегчения не испытала бы, кинувшись, к примеру, из этого окна на асфальтированный двор.
Умная мысль притащила за собой и трезвую. «Да пошли вы все к едрене матери!» Что, у нее жизнь кончилась? Игрушку отняли? Да заберите! И катитесь все подальше — Баи, раздолбай, подонки все подряд…
Стояла в сейфе Кисоты бутылка хорошего греческого коньяка «Метакса», которую сунул ей, неловко улыбаясь, один художник. За рулем Алевтина, естественно, никогда б себе не позволила. А теперь? Да и где он, этот руль? Она вынула из сумочки документы и ключи, лежащие в портмоне крокодиловой кожи, и швырнула на стол. И, отшвырнув, вдруг почувствовала облегчение.
Откупорив бутылку, она налила треть стакана, набрала полную грудь воздуха, резко выдохнула и, как завзятый алкоголик, одним махом опрокинула коньяк в горло. Даже глотнуть не успела, как напиток уже жарким огнем растекался по пищеводу.
Кисота села к открытому окну, закинула ногу на ногу, посмотрела на нее сверху, сбоку, сказала себе: «Ничего, поживем еще!» — и закурила.
Легкий стук в дверь, однако, подсказал ей, что кошмары еще не кончились. Хриплым голосом она разрешила войти и даже глазам своим не поверила.
В дверях стоял Турецкий. Высокий, свежий, только под глазами темные круги, какие появляются от бессонницы.
— Это вы? — Она попыталась встать, но ои спокойно показал ладонью:
— Сидите уж, — и улыбнулся. Но не нагло, а понимающе. — Я по себе знаю каково.
Краска стыда залила ее лицо, и она опустила глаза.
— Ключи и документы — на столе, — тихо сказала она, не поднимая глаз.
— Хорошо. Я возьму. — Он сунул портмоне со звякнувшими ключами в карман, потом пододвинул стул и сел напротив нее. — Можно вопрос?
Алевтина только вздохнула, держась руками за голову
— Болит?
— Уже отходит. — Она поняла причину вопроса. Естественно, только слепой или полный дурак не поймет ее состояния. Оно ж и на физиономии написано.
— Хотите мужской совет?
— Интересно, — без всякого интереса сказала она.
— Плюньте на все и поезжайте в баню. — И добавил, вставая: — Я в прямом смысле. Смойте это с себя.
Ей показалось, что он подчеркнул слово «это». И вдруг вспыхнула злоба к нему — умытому такому, настырному, нос сующему не в свои дела. Она уже уставилась на него, чтобы кинуть несколько подходящих к случаю слов, но он обезоруживающе улыбнулся.
— Я вас видел вчера ночью в «Рояле», а потом возле дома, в Филях, вы были в бессознательном состоянии, и Бай потащил вас наверх. Спустился через два часа. Когда мы его взяли в Шереметьеве, я спросил, не придется ли взламывать вашу дверь и вызывать реанимацию. Он поклялся, что все будет в порядке, обычный перебор. Решил вот удостовериться. Снегирева тоже взяли, его будут судить за получение взяток. Вот такие новости. Значит, вы в норме?