Но кто же: зверёк или птица? Всё равно. Не вставая с кочки, я получше прицелился в загадочный бурый комочек и выстрелил. В тот же миг над комочком взметнулось серое крыло, затрепыхалось в воздухе и бессильно опустилось.

Бросив ружьё, я подбежал к кусту.

Подбежал — и замер. Нет, этого не может быть!

Протёр глаза. Не может быть! Я схватил в руки убитую птицу.

— Серёжа, Серёженька! — не своим голосом завопил я. — Иди, иди скорее сюда, я вальдшнепа убил!

Вальдшнеп! Нет никаких сомнений. Только у него может быть такой длинный, прямой, как палочка, нос, такие бурые с пятнами перышки, точь-в-точь как опавшие листья. Такого точно убил при мне Михалыч весной на тяге.

Подбежал Серёжа:

— Где? Покажи!

— Вот он! — Я боялся выпустить вальдшнепа из рук: ну-ка ещё оживёт и улетит.

— Да дай мне, не съем же его!

— Только осторожней, не упусти.

Серёжа взглянул на меня и вдруг расхохотался:

— Ты что, рехнулся, что ли? Как же убитого упустить можно?

Но я не обиделся на Серёжу ни за его смех, ни за его слова. Что мне теперь какие-то слова! Я настоящий охотник! Я застрелил не какого-нибудь дрозда, а настоящую дичь — вальдшнепа!

Я про себя несколько раз повторил это чудесное слово: «Вальдшнеп, вальдшнеп!..»

Серёжа рассматривал мой трофей и даже не пытался скрыть своей зависти. Он мельком взглянул на своих двух дроздов, которых, пока я ходил с ружьём, он лихо прицепил на верёвочке себе к поясу.

Какими маленькими и жалкими показались эти пичужки по сравнению с моим длиннонбсиком!

Я вспомнил, как Михалыч не раз говорил, что вальдшнеп, дупель, бекас и крошка гаршнеп — это так называемая ко-ро-лев-ска-я дичь, значит, даже не просто дичь, а самого высокого класса.

— Ну что же, будешь ещё раз стрелять? — угрюмо спросил Серёжа.

— Нет, стреляй ты, мне больше не хочется, — ответил я.

Серёжа быстро взял ружьё и пошёл дальше вдоль овражка, вдоль кустов.

«А что, если он сейчас второго найдёт и тоже застрелит? — как ножом, резанула мысль. — Конец тогда моему торжеству. Боже, зачем я, дурак, отдал ему ружьё, ведь у меня был ещё выстрел! Догнать его, сказать, что я решил не уступать свою очередь? Но ведь я уже уступил, теперь он и не отдаст ружьё. Боже, что я наделал, что я наделал!..»

Даже мой вальдшнеп был мне теперь не мил. Я сидел как на иголках, ожидая, что вот-вот Серёжа выстрелит.

Выстрел. Конец. Сердце у меня оборвалось. Вот он уже возвращается, несёт в руках вальдшнепа… Всё кончено!

Подошёл Серёжа, взглянул на меня:

— Ты что нос повесил?

— Убил?

— Нет, промазал. Хотел дрозда на лету убить… Я поднял глаза. Серёжа стоял передо мной, вертя в руках сухие листья орешника. От сердца сразу всё отлегло.

— А я пошёл поискать, думал, не сидит ли где-нибудь под кустом ещё такой же красавчик! — весело сказал Серёжа, беря в руки и снова разглядывая мою добычу. — Знаешь, после такой дичи совсем не хочется этих воробьев стрелять. — И Серёжа небрежно кивнул головой на своих дроздов. — Спрячу в карман, а то прямо стыдно рядом с твоим их показывать.

Я слушал его слова, как сладчайшую музыку. Слушал и вдруг подумал: «А вот если бы не я, а Серёжа застрелил вальдшнепа, я, конечно, очень бы ему позавидовал, позавидовал, но вслух ни за что не признался. А он прямо это сказал, ничуть не скрывая. Молодец Серёжа! Он всё может прямо сказать, а я не могу. Почему это?»

Стрелять дроздов ни Серёже, ни мне больше не хотелось, да их больше и не было — все разлетелись.

Мы побродили немного по саду и пошли домой.

Какое впечатление произвела моя дичь на маму и на Михалыча, даже трудно рассказать! Мама просто никак не могла этому поверить и всё спрашивала:

— Неужели правда ты его сам застрелил? — И, обращаясь к Серёже, ещё раз спрашивала: — Он правду говорит, не выдумывает?

А Михалыч тут же надел очки, внимательно осмотрел вальдшнепа, нашёл свежую ранку от пули и таким образом удостоверился, что я его действительно застрелил, а не подобрал где-то дохлого. Потом Михалыч встал со своего места, подошёл ко мне, протянул руку и, пожав мою, торжественно сказал:

— Жму руку настоящему охотнику! — И ещё добавил: — Поздравляю вас «с полем», уважаемый коллега!

Я тоже крепко пожал ему руку. Да, в эту минуту я действительно чувствовал себя настоящим охотником, а кроме того, ещё и самым счастливым человеком на всём белом свете.

ОПЯТЬ ШКОЛА, ОПЯТЬ ЗУБРЁЖКА

Как не хотелось после такого радостного воскресного дня с самого утра тащиться в школу, приниматься зубрить арифметику, молитвы, хрестоматию и списывать с книги длинные упражнения!

На улице солнышко, жёлтые, ещё не совсем облетевшие деревья, листва под ногами, весёлое, будто весной, чириканье воробьев. А здесь, в комнате, только общий крик, зубрёжка, подзатыльники бабки Лизихи. И мучительное ожидание, когда же наконец стрелки стенных часов покажут долгожданное времядва часа. К тому же в понедельник время обычно тянется как-то особенно медленно.

Я сидел за отдельным столиком, поглядывал в окно и зубрил бесконечную таблицу умножения на пять и на шесть. Все числа путались, никак не удавалось их запомнить, особенно ежели наряду с этими скучными «пятью шесть, пятью семь, пятью восемь…», вдруг в памяти ярко-ярко вспыхивает облетелый; ореховый куст над овражком, бурая опавшая листва под ним и среди этой листвы — красавец долгоносик. Только вспомнишь об этом, и все «пятью пять» сразу куда-то исчезнут, будто их совсем и не бывало. Пока я, сидя за отдельным столиком, безнадёжно пытался вызубрить таблицу умножения, за большим столом шли другие занятия. Елизавета Александровна объясняла сразу нескольким ученикам правила десятичных дробей. В чём заключались эти правила, я ещё не понимал. Но зато отлично понимал, что из-за них уже несколько ребят стоят «столбом», а двое даже на коленях.

В этот день бабка Лизиха была сильно не в духе. Её линейка то и дело звонко шлёпала по спинам то одного, то другого нерадивого ученика. Линейка успешно делала своё дело — перепуганный ученик совсем сбивался с толку и забывал даже то, что раньше твёрдо знал.

Я уже хорошо заметил, что Лизиха, когда бывала не в духе, обычно выбирала в качестве жертвы кого-нибудь одного из ребят, над ним и начинала «мудровать». На этот раз она особенно прицепилась к Васе Комарову. Это был угрюмый мальчик, всегда какой-то нелюдимый, замкнутый. Его мать была прачка, стирала у Елизаветы Александровны бельё. А за это Лизиха учила Васю бесплатно.

— Ты что ж, совсем учиться не хочешь? Становись на колени! — орала Лизиха, хватая Васю за плечо и пригибая к полу.

Он всё так же молча стал на колени.

— Ты пойми: твоя мать целый день стирает, целый день спину гнёт. А ты, мерзавец, не ценишь этого, учиться не хочешь! Ну да я из тебя дурь-то выбью! Отвечай: как разделить на десять?

Вася молчал, исподлобья поглядывая на страшную старуху, наклонившуюся прямо над ним.

— Не хочешь отвечать? Я тебя спрашиваю: не хочешь?

— Я не понимаю, — угрюмо ответил Вася.

— Не понимаешь, тогда и учиться нечего, нечего на шее у матери висеть, обжирать её! Не понимаешь — в дворники иди.

Стоя на коленях, мальчик изо всех сил сдерживался, чтобы не заплакать.

— Ты чего мне рожи-то корчишь?! — закричала па него Елизавета Александровна.

Вася не выдержал, уткнулся лицом в книжку и зарыдал.

— Притворяйся больше, сирота казанская!.. — цыкнула на него бабка Лизиха и принялась за других ребят. — Николай, отвечай!

Черноглазый бедовый Коля вскочил с места и начал быстро отвечать правила деления.

— Не тараторь! — оборвала его Лизиха. — Говори потише. Ничего не поймёшь. Коля стал говорить медленнее.

— Ты что еле-еле тянешь, умираешь, что ли? Не знаешь — так и скажи. Стань столбом!

Коля злобно сверкнул глазами, хотел что-то ответить, но сдержался и молча встал.

— Митенька, ну ты-то хоть знаешь?