Лизиха ворвалась в комнату, как исступлённая. Она трясла кошельком.

— А-а, подлец! А ещё на евангелии клялся. Подлец, клятвопреступник!

Она подбежала к столу и схватила за руку Васю. Схватила, сдёрнула на пол:

— На колени! Вот тебе, вот, вот, вот!.. — И она изо всех сил ударила его по щекам. — Вон из моего дома! Вор, подлец! Во-о-он! Сейчас полицию позову. В тюрьму, в острог!..

— Я не брал, ей-богу, не брал! Простите, не брал я… — в ужасе, сам, верно, не понимая собственных слов, лепетал Вася.

— Ах, ты ещё врать, врать ещё! Вот тебе, вот!.. С размаху она, видно, попала по глазу. Мальчик взвизгнул от боли и вскочил на ноги.

— Простите, пожалуйста, простите его! — вдруг выскочил и встал перед Елизаветой Александровной Митенька. Встал и заслонил собой Васю. — Простите его, — повторил он, — у него мать больна! Он хотел у вас рубль попросить, хотел, да побоялся.

Елизавета Александровна на секунду опешила от этой неожиданной защиты. Но тут же опомнилась и грубо оттолкнула Митю:

— Не лезь, блаженный! Тоже защитник! Мать заболела, так он воровать? А завтра с ножом придёт, зарежет… Вон из моего дома, вон! — снова заорала она. — Пришли мать ко мне. Не пришлёшь — в полицию заявлю. Оба воры, обоих в острог упеку!

Не помню, как я оделся, как вышел на улицу. Даже Серёжа, всегда такой стойкий, мужественный, и то был подавлен.

— Уж взял бы деньги, и дело с концом! — раздражённо сказал он. — А кошелёк-то зачем? Видно, не успел вынуть, помешал кто-то. Так и сунул, дурень, в пальто!

У нас дома весть о воровстве и страшной расправе произвела очень тяжёлое впечатление, в особенности на маму. Михалыч тоже был огорчён.

— Бедность, — сказал он. — От бедности чего не сделаешь! — Но потом, подумав, добавил: — А всё-таки лучше бы попросил. Чужие кошельки таскать не следует…

— Оставь, пожалуйста, свою мораль! — перебила его мама. — Кого просить-то? Я попросила на лечение Татьянки. Много кто дал?

— Да-а-а-а! — протянул Михалыч. — Скверная история. Тяжёлая история.

— Знаете что, ребятки, — сказала мама, — я вам дам пять рублей, отнесите их Васе, скажите — взаймы, мол, пусть когда сможет, тогда и отдаст. Ну, хоть через год, через два…

— Нет, он теперь не возьмёт, — покачал головой Михалыч. — Ему и ребят теперь стыдно будет, ведь на их же глазах попался.

— Это верно! — грустно согласилась мама. — Может, послать с Дарьей прямо его матери, сказать — за стирку деньги прислали? Вот только от кого?

Михалыч задумался.

— Лучше Дмитрия попросить отнести. Пусть скажет — из больницы прислали: от кого-то из больных или из служащих. Я, мол, и не спрашивал от кого. Она, наверное, многим стирает. Сама пускай и догадывается, если захочет.

Деньги Дмитрий отнёс.

— Ну, отдал? — спросила мама, когда он вернулся. — Что она сказала?

— Больная лежит, — нехотя ответил Дмитрий, — Велела деньги назад отдать. Говорит, ничего я у них не стирала и получать мне с них не за что.

КОЗЕЛ ОТПУЩЕНИЯ

Время всё постепенно смягчает, даже самое печальное, самое страшное. Стала понемногу забываться и история с украденными деньгами.

Вася больше не показывался в доме Елизаветы Александровны. В полицию она на него не заявила, только погрозила сгоряча.

Самого Васю я несколько раз после этого видел на улице. Но он тут же отворачивался и спешил перейти на другую сторону. Ему было стыдно встречаться с кем-нибудь из старых товарищей по школе.

А занятия у нас шли по-прежнему. По-прежнему Елизавета Александровна кричала, ругалась и дралась. Зато к Мите с тех пор стала ещё ласковее, ещё нежнее. Да и многие из нас, ребят, уже не так его сторонились. Правда, он выскочка, и подлиза, и Лизихин любимчик, всё это верно и очень противно, а всё-таки только он один осмелился защищать Васю. Все тогда языки прикусили от страха. А он не побоялся. Пусть из его защиты толка не вышло, а всё-таки он сказал правду, не побоялся.

Митя, видно, и сам замечал, что многие из нас смотрят на него даже с уважением. Но от этого он стал ещё заносчивее. Уж не ходит по комнате, а будто на крыльях летает — глядите, мол, все на меня, любуйтесь, вот какой я герой, когда нужно — и самой Лизихи не испугался.

Только Борис да Колька из одного упрямства не хотели признавать в Мите ничего хорошего.

— Пожалел он Ваську?! Как же, держи карман шире! — кричал Коля, выходя вместе с другими ребятами из школы на улицу. — Уж он пожалеет! Просто покрасоваться перед всеми захотел. Вот и всё.

При этих словах я невольно вспомнил, что почти то же самое сказал про Митю в тот страшный день и сам Вася.

«Нет, конечно, они зря так говорят, — думал я. — Ну, может быть, и хотел немножко покрасоваться. А ведь никто из нас ничего сказать не осмелился. Всё-таки он не такой уж плохой, как думают Боря и Колька».

Серёжа тоже был со мной согласен.

— Хоть и подлиза, а ничего парень, — сказал он. — А Колька с Борькой его ненавидят. Митеньку Лизиха леденчиками угощает, прямо в ротик суёт, а их только линейкой пониже спины потчует. — И Серёжа при этом сделал очень выразительный жест рукой.

Потекли один за другим однообразные, скучные дни. На дворе уже была настоящая зима. Весь городок завалили глубокие сугробы снега. Ходить можно было только по узким тропинкам вдоль домов и заборов. По утрам мы с Серёжей вставали в школу, когда на дворе бывало ещё совсем темно. Пили чай при свете лампы. Только к девяти часам начинало понемногу светать.

В школе каждый день было всё одно и то же. Уже входя в переднюю, мы слышали из комнаты пронзительный крик бабки Лизихи:

— Николай, ко мне! Вот тебе, вот тебе, негодяй!. Борис, стань на колени, мерзавец!

Нового было, пожалуй, только то, что теперь, после изгнания Васи, бабка Лизиха в качестве козла отпущения избрала Бориса.

Стыдно сознаться, но мы, ребята, частенько от души потешались над злоключениями своего милого, безобидного товарища.

Боря был дальний родственник Елизаветы Александровны, какой-то двоюродный внук. Наверное, отчасти поэтому он и пользовался особенным, «чисто родственным» вниманием своей «заботливой» бабушки. Отец Бориса, Михаил Ефимович, имел булочную, кормил калачами, кренделями, сдобными булочками и просто чёрным хлебом весь наш городок. Это был, пожалуй, у нас в городке самый крупный, самый шумный и самый весёлый человек. С огненно-рыжей бородой, в поддёвке нараспашку, настоящий ухарь-купец.

Громыхая колёсами своего огромного полка, он, бывало, лихо катил на мельницу за мукой, раскланиваясь со всеми встречными, знакомыми и незнакомыми. Его-то уж все у нас знали. Обратно с мельницы в гору он ехал чинно, шажком, восседая на туго набитых мешках, весь с ног до головы припудренный мукой и похожий уже не на ухаря-купца, а на сказочного деда-мороза.

Его сын Боря был в миниатюре точной копией отца. И даже такой же огненно-рыжий. Вот только пока ещё без усов и без бороды. Он был очень толстый, очень весёлый, с румяным, немного веснушчатым лицом и курносым носиком. Всем своим видом он походил на пышную, сдобную булочку.

Больше всего на свете Борька любил вместе с отцом ездить на полке за мукой, самостоятельно управляя лошадью, и меньше всего на свете любил учение. Но самым ненавистным для него был, несомненно, французский язык. Невозможно даже передать, что только Боря с ним выделывал. Самое главное, что он решительно не признавал никакого французского произношения. Произносил всё, как и требуется, чисто по-русски.

— Читай! — грозно кричит, бывало, бабка Лизиха.

И Боря читает, старательно выговаривая каждое слово:

— Каман ву порте ву?

— Боже мой, боже мой! — хватается за голову Лизиха. — Пекарь! Пекарь и есть! Тебе бы с отцом булки печь, а не по-французски заниматься. Ну, как я тебя учила произносить? Ну как, негодяй?

— За что, Елизавета Александровна?! — вскрикивает Борька.

— За ухо, за ухо деру! Чтобы слушал, чему тебя учат! Мягко выговаривай и в нос, а не так, будто дрова колешь. Ну, повторяй: comment vous portez-vous?