— Вот с деньгами-то у меня немножко осечка, издержался малость. — Он печально взглянул на свою швейную машинку в углу и на ворох тряпья возле неё. — Остановилась фабрика, почитай, третью неделю стоит, деньжонки-то и поизрасходовались.

— Да как же вы сами?.. — начал я и не кончил.

— Ничего, ничего, сынок! — поспешно перебил меня Пётр Иванович. — Теперь скоро поправлюсь, опять фабрику заведу, опять всё наладится.

«Творрра, творрра!» — снова заскрипел скворец.

— Молчи ты. Ишь какой надоеда! — махнул на него рукой мой приятель.

Скворец взлетел обратно на шкаф и угрюмо уселся на самом его краешке. Он нахохлился, опустил книзу длинный жёлтый клюв и стал вдруг удивительно похож на своего старого хозяина: такой же встрёпанный, такой же тощий, несчастный.

— Пётр Иванович, дайте его мне, пусть у меня поживёт, пока вы поправитесь.

Не то испуг, не то горькая усмешка появились на исхудавшем лице моего друга.

— Что ты, что ты, сынок? А я-то с кем же останусь? Лежу, лежу один, и поговорить не с кем. Он хоть и птица, может, и не понимает ничего, а всё-таки что-то лопочет. Послушаю — мне и радостней на душе. Будто кто со мной разговаривает. И я с ним тоже поговорю. — Пётр Иванович ласково взглянул на своего маленького крылатого друга и добавил: — Нет, сынок, пускай уж со мной век доживает. Оба мы старики. Много ли теперь осталось.

Опять замолчали.

В комнате было как-то необычно тихо, тихо по-особенному, будто случилось какое-то большое несчастье.

И вдруг я понял, почему это так тихо: не слыщно птиц. Ведь в комнатке Петра Ивановича всё время, бывало, раздавалось их весёлое щебетанье.

— Эх, сынок, а про самоварчик-то мы с тобой и забыли, — вдруг встрепенулся Пётр Иванович. — Как бы не выкипел, не распаялся!

Я побежал посмотреть, что с самоваром. Он давно уже заглох, видно даже не закипев.

— Давай опять разведём пары, — предложил Пётр Иванович.

Мне пить чай совсем не хотелось.

Пётр Иванович не настаивал. Посидели ещё немного. Говорить было не о чем. Пётр Иванович, видно, очень устал.

— Ну, я пойду, — нерешительно сказал я.

— Иди, сынок, иди погуляй по свежему воздуху, — даже будто обрадовался Пётр Иванович.

Я простился и ушёл.

Выбежал на улицу, всей грудью вдохнул чистый морозный воздух.

Светило солнце. Сверкали огромные снежные сугробы. Снег весело поскрипывал под ногами. Я обернулся, взглянул на уютный знакомый домик. Он, как и прежде, приветливо поглядывал своими маленькими окошечками. Только из трубы не вился сизый дымок и дорожка к калитке была давно не расчищена. Казалось, в домике уже никто не живёт. «Хоть бы скорей Пётр Иванович поправился, — подумал я. — Опять будем вместе ловить птиц, опять будет всё хорошо и весело».

Я огляделся по сторонам, посмотрел на спрятавшиеся в сугробах деревянные домики, на заснеженные просторы полей за рекой, на распушившихся важных ворон, сидящих на заборах. Поглядел на всё это такое привычное, спокойное, дорогое, поглядел и даже не подумал, а как-то почувствовал: разве может случиться что-нибудь плохое, когда кругом всё так спокойно, тихо и радостно?

И я, уже позабыв о печальном свидании со своим другом, вприпрыжку побежал домой.

ТРЕВОЖНЫЕ ДНИ

Когда я за обедом рассказал о том, что Пётр Иванович немножко заболел и даже выпустил всех своих птиц, мама и Михалыч вдруг забеспокоились. Они начали меня подробно обо всём расспрашивать.

Узнав, что Пётр Иванович уже третью неделю не работает и у него нет денег даже на творог для скворушки, мама укоризненно взглянула на меня и сказала:

— На всё у тебя было время: и гулять, и снимать, и с белкой возиться, а сходить узнать, как живёт твой приятель, на это времени и не осталось.

Я не знал, что ответить. Действительно, как же это случилось, что я и не поинтересовался, почему Пётр Иванович к нам не заходит? «Какой же я после этого друг? А он меня ещё сынком называет».

После обеда мама собрала в корзиночку разной еды и пошла навестить Петра Ивановича. Меня с собой она не взяла. Да я и не очень просился — ведь я же его только сегодня навещал.

Вернулась мама не скоро и пришла очень расстроенная. Она сейчас же начала рассказывать Михалычу о том, что Пётр Иванович очень плох, очень исхудал и почти ничего не может есть.

Михалыч слушал, курил, покачивал головой и наконец сказал:

— Кажется, дело дрянь.

— Ну, может, так что-нибудь, — грустно ответила мама.

— В больницу его положить надо, — решил Михалыч. — Что ж, он совсем один будет дома лежать?

— Да я уж попробовала об этом ему намекнуть, он и слушать не хочет. «Что, говорит, я там буду делать? Коль суждено поправиться, и здесь поправлюсь, а коли не суждено, лучше уж дома…»

Мама не договорила.

Михалыч кивнул головой.

— Ты, Юра, на днях сходи, навести его, — обратилась мама ко мне. — Он рад будет. Он о тебе всё говорил, всё мечтает, как вы летом за перепелами ходить будете.

— Да, да, летом… за перепелами… — невесело повторил Михалыч.

Я посматривал то на маму, то на Михалыча и старался понять, что такое с Петром Ивановичем. Неужели же он так сильно болен? Ведь он мне сказал, что у него ничего не болит, только слабость и кушать не хочется. Разве это такая уж страшная болезнь?

Через три дня я опять пошёл к своему приятелю. От мамы я уже знал, что ему пока не лучше, что он лежит в постели.

Каждое утро мама или сама ходила к нему — носила еду, или посылала тётку Дарью, чтобы та истопила печь и прибрала комнату. Михалыч тоже был у Петра Ивановича.

— В больницу, в больницу его нужно! — решительно сказал он, воротясь домой.

— Конечно, нужно, да вот не соглашается, — отвечала мама. — А может, он и прав, что не соглашается. Ведь вы же ничем помочь не сможете.

Михалыч пожал плечами:

— Мы не боги.

— Вот то-то и есть, что «не боги», — кивнула головой мама.

Когда я вошёл к Петру Ивановичу, я сразу увидел, что ему не только «пока не лучше», а просто значительно хуже. Он ещё сильнее похудел. Щёки совсем ввалились и обросли, как перышками, пучками жёсткой серой щетины, а нос ещё больше вытянулся, стал длинный, сухой и жёлтый, будто скворчиный клюв.

Вообще Пётр Иванович стал, ни дать ни взять, старый, облезлый скворец.

Сам он с виду был очень плох, зато в комнатке — куда лучше, чем когда я тут был последний раз, — всё прибрано, всё на местах и печь жарко натоплена.

— А, сынок, пришёл? — обрадовался Пётр Иванович. — Ну, бери табуреточку, подсаживайся. Я вот всё похварываю, никак не поправлюсь. — Он помолчал и снова заговорил: — Ну, да теперь полегче стало, на поправку дело пошло. Спасибо твоим папаше с мамашей, и Дарьюшке тоже спасибо, не забывают меня, старика. Без них я никогда бы и не поправился. Теперь, слава богу, полегче стало. Ну, а как на дворе? — спросил он. — Небось снежищу-то навалило, по самые крыши дома занесло.

Я начал рассказывать, как хорошо сейчас на улице, какое солнце, какие деревья в саду, все белые, мохнатые…

Пётр Иванович внимательно слушал, кивал головой и улыбался.

— Зимой тоже на воле хорошо, — сказал он. — А всё-таки, сынок, что ни говори, а краше всего — это весна. Вот коли доживём до весны, сойдёт снег с полей, зазеленеют, поднимутся озими, мы с тобой и махнём опять за перепелами. Помнишь, как прошлое лето ходили?

Я кивнул головой. Не знаю отчего, но эти планы на весну меня почему-то сейчас совсем не радовали. Мне было очень грустно, и всё казалось, что сам Пётр Иванович не очень верит в то, что всё это сбудется, уж очень часто он добавлял: «коли доживём», «если будем живы»…

Поэтому я от всей души обрадовался, когда хлопнула входная дверь и в комнату вошла мама. Она принесла Петру Ивановичу еду. От мамы попахивало свежестью, холодком. С морозу она разрумянилась и казалась очень весёлой.

— Ну, как наши дела? — бодро спросила она у Петра Ивановича.