Но Пётр Иванович не слушал того, что ему говорила мама.

— Всех беспокою, всем хлопот наделал, — сам с собой тихо говорил он. Извините меня. Что поделать? Я и сам не рад.

Я вместе с мамой часто приходил навестить своего друга.

Увидя меня, он всегда улыбался, но совсем не так, как прежде, совсем не весело, а, наоборот, как-то виновато, смущённо, будто извиняясь за свою слабость, за свою болезнь.

Я садился около его постели и не знал, о чём говорить. Говорить о том, что наступит весна и мы пойдём за перепелами, я не мог. Ведь теперь уж и я не верил в то, что Пётр Иванович поправится.

Сидя возле его постели, я обычно молчал и думал о том, что это совсем не тот Пётр Иванович, с которым раньше мы так дружили, а какой-то другой, чужой мне человек.

С виду он так изменился, что узнать в нём прежнего, бодрого, весёлого Петра Ивановича было просто невозможно.

Я сидел у его постели и дожидался, пока мама немножко приберёт в комнате, покормит скворца и попробует покормить и самого Петра Ивановича.

Он уже давно перестал скрывать, что ему бывает очень трудно, а часто и совсем невозможно проглотить пищу.

Пытался он есть только жидкое: суп, манную кашу, кисель, компот.

Иногда маме удавалось его покормить, а иногда он отрицательно качал головой и виновато говорил:

— Нет, уж сегодня не выйдет дело, простите меня. И рад бы, да не могу.

— Ну и не нужно, завтра получше покушаете, — бодро отвечала в таких случаях мама и ставила еду в буфет.

Когда мы возвращались домой, Михалыч сейчас же спрашивал:

— Ну, как сегодня?

— Плохо, — махнув рукой, обычно говорила мама. — Опять ничего съесть не мог.

— Ах, горе, горе! — расстроенно качал головой Михалыч и тут же закуривал папиросу.

— Ты бы тоже сходил навестил его. Давно уже не был, — сказала как-то мама.

— Схожу, схожу, обязательно навещу… — торопливо ответил Михалыч. Помолчал немножко и вдруг признался: — Веришь, Надя, каждый день собираюсь и не могу. Стыдно сознаться, вот не могу, и только. — Он прошёлся по комнате и потом продолжал: — Ведь ты зайдёшь, покормишь, в комнате приберёшь, ну, одним словом, какое-то дело сделаешь. А я приду… Я ведь заходил. Пришёл, сел. Он на меня глядит, не говорит ничего, только глядит. Да я-то и без слов понимаю: помоги, мол, полечи меня… А что я могу? Никто уж ему помочь не сможет. И он это понимает. Понимает, а смотрит, просит, надеется. Э, да что там говорить! — Михалыч быстро повернулся к нам спиной и вытащил из кармана платок.

— Ну, не надо, не надо, — мягко сказала мама и вдруг, ласково улыбнувшись, добавила: — Эх ты, а ещё доктор, операции делаешь, на войне был…

Михалыч обернулся к нам. Глаза у него были красные.

— Ну что ж, что операции, ну что ж, что доктор? Да разве доктор не человек? Когда я с ножом — я дело делаю, человеку жизнь спасаю. А тут, а тут… в том-то и ужас, что тут я не доктор, никто я! А он смотрит, смотрит на меня как на бога: помоги, мол, не хочу умирать, боюсь. Да помочь-то ему мне нечем… Я бы и рад всей душой… — И Михалыч, уже не стесняясь ни меня, ни мамы, закрыл лицо платком и громко, совсем по-ребячьи заплакал. — Я ведь скворца его вылечил, — сквозь слезы проговорил он. — Скворца вылечил, а его не могу. Не могу я…

— Ну, перестань, ну, успокойся, не надо плакать, — утешала мама. — Может, бог даст, и поправится. Кто знает, может, ещё и выздоровеет.

— Нет, не поправится, не выздоровеет, — вытирая глаза и обвислые намокшие усы, ответил Михалыч. — Вот тут я доктор. Тут я знаю — чудес на свете, увы, не бывает.

НЕЖДАННАЯ ПОМОЩЬ

Михалыч всё же ошибся. Он сказал, что дни Петра Ивановича сочтены, что жить ему осталось не больше недели. А вот уже прошло целых полтора месяца, уже и февраль кончился, наступил март, а он всё лежал в своём занесённом снегом домике, похожем на берлогу, лежал весь высохший, безучастный ко всему на свете. Почти ничего не ел, не пил. Лежал с закрытыми глазами, не то дремал, не то думал какую-то одному ему известную думу.

Мама и тётка Дарья по-прежнему ходили присматривать за больным. Мама, кроме того, сговорилась с его соседкой-старушкой, чтобы и она заглядывала к нему, особенно утром и попозднее вечером. «Может, пить попросит, может, подать что-нибудь».

Как-то вечером, когда мы ужинали, мама сказала:

— Что-то уж очень плох наш Пётр Иванович. С постели едва-едва встаёт. Так одного его оставлять на ночь нельзя. Не дай бог, что случится. Один ведь, и позвать некого.

— Я давно говорил: в больницу нужно, — ответил Михалыч.

— Но ты же сам знаешь — он из своего домика никуда уходить не хочет.

— Тогда чем же я могу помочь? — раздражённо спросил Михалыч.

— А нельзя ли ему на ночь сиделку из больницы? Только на ночь?

Михалыч пожал плечами:

— Что ты! У нас ночных сиделок и так не хватает. Откуда же я её возьму?! Мама кивнула головой.

— Нанять бы кого? — в раздумье проговорила она. — Да кого к такому больному наймёшь? Тут именно сиделка, опытная сиделка нужна. — Мама покосилась на дверь в кухню и, понизив голос, продолжала: — Хорошо ещё, что Дарья не скандалит. Она ведь почти каждый день туда ходит, всё делает: и печь топит, и пол моет, и грязное ведро после него выносит… Пока что молчит. А надолго ли? В любой день может зашуметь. И права будет — совсем не её обязанность за каким-то больным в другом конце города ухаживать.

— Я сам удивляюсь, что она до сих пор ещё не расшумелась, — ответил Михалыч. — Может, и ещё потерпит. Приплатим ей к жалованью. Ты ей скажи об этом.

— Да я уж и говорить про это боюсь. Пока она молчит, и я тоже.

Мама сразу примолкла. Дверь из кухни отворилась, и в столовую вошла тётка Дарья, принесла что-то к ужину.

Она поставила на стол кастрюлю и сурово взглянула на маму:

— Я хочу отпуск взять. Сколько лет служу, ни разу ещё не брала.

Мама испуганно взглянула на Михалыча, потом умоляюще на тётку Дарью:

— Но почему же именно теперь? Ведь ты сама, Дарьюшка, видишь, сколько дел, сколько хлопот, огорчений…

— Всех дел не переделаешь, — мрачно ответила старуха. — Есть дела какие поважней, а есть, что и обождать могут.

Мама хотела что-то ответить, но тётка Дарья не дала:

— А не отпустите подобру, тогда расчёт давайте, совсем уйду от вас.

— Дарьюшка, мы понимаем, что ты устала, что Пётр Иванович…. Это совсем не твоё дело. Мы тебе отдельно заплатим. Потерпи немного. Ему уж недолго осталось…

— Вот то-то и есть, что недолго, — перебила тётка Дарья. — Совести у людей нет. Человек помирает, и всё один. Жил, горемычный, один, и смертный час подходит — опять один. Да ты подумай только, — сурово глядя на маму, продолжала она. — Может, к нему ночью Сама придёт. Как её одному-то, одному во всём доме встретить?! — Дарья боязливо взглянула в тёмный угол и торопливо перекрестилась. — Тут от одного страху сразу помрёшь. А мы его, горемычного, одного на ночь со всякими ужасами оставляем. Он ведь всё видит, всё понимает, только молчит. Потому как податься некуда. Вот и молчит. — Дарья решительно тряхнула головой и закончила: — Нет, так поступать не по-божески, так только изверги поступают. Или отпуск давайте, или расчёт. Провожу его до последнего, опущу в могилку, потом и вернусь. Возьмёте — ваша воля, не возьмёте — другое место найду. Была бы шея, а хомут найдётся. — Она вызывающе взглянула на маму, потом на Михалыча.

Оба сидели, окаменев от изумления.

Наконец мама опомнилась и с облегчением вздохнула.

— Дарьюшка, милая моя! — радостно заговорила она. — Никакого отпуска тебе брать и не нужно. Мы вот только что с Алексеем Михайловичем говорили о тебе, о том, что тебе тяжело за Петром Ивановичем ухаживать. Боялись, что ты откажешься. А ты, выходит, совсем наоборот…

— Нет, уж давайте или отпуск, или расчёт! — упрямо заявила тётка Дарья. — А так я не согласна. Я не двужильная. И тут готовь, убирай, посуду мой… И туда тоже ведь не в игрушки играть хожу. Это понимать надо.