В той беседе Лоуэр упомянул, что Кола ходил с ним в тюрьму к Джеку Престкотту и как итальянец с готовностью пообещал юноше вино и, видимо, принес его сам и немало времени провел с арестантом. Эта новая странность также требовала тщательного рассмотрения. Кола был венецианец, а сэр Джеймс состоял на службе у Венецианской Республики, и, возможно, Кола всего лишь проявил сострадание к сыну человека, хорошо послужившего его отечеству. Другим звеном был том Ливия, ибо с его помощью сэр Джеймс зашифровал письмо в 1660 году, а Кола получил послание сходной тайнописью тремя годами позднее. Я не мог постигнуть всего и пришел к выводу, что мне следует снова расспросить молодого Престкотта – и на сей раз, подумал я, добиться от него правды, ведь в его настоящем положении он слишком от меня зависел.

Должен сказать, я начал уже сомневаться, верно ли я понимаю замыслы Кола, настолько его поступки не соответствовали тому, что он, как я предполагал, намеревался совершить. Я не столь (повторяю) самоуверен; мои умозаключения были выведена основе здравых принципов и обоснованного и беспристрастного анализа. Иными словами, меня осенило, что если он готовил покушение на короля, который в то время делил свои дни между Уайт-холлом, Танбриджем и скачками в Ньюбери, то выбрал довольно странное место жительства, но он обосновался Оксфорде и не выказывал ни малейшего намерения уехать. Вот по этой причине, когда доктор Гров сообщил мне, что итальянец будет в тот день обедать в колледже, я преодолел свое отвращение и заключил, что тоже должен присутствовать там, дабы самому поглядеть на этого человека и послушать, что он скажет.

Вероятно, мне следует уделить несколько слов характеру доктора Грова, ибо его кончина была трагичной и за исключением смотрителя Вудворда, он был единственным членом факультета Нового колледжа, к кому я питал уважение. Верно и то, что у нас не было ничего общего, кроме духовного сана; достоинства новой философии совершенно от него ускользнули, и он был даже более строг, нежели я, в своем следовании всем догматам церкви. При этом он был человеком доброжелательным, и суровость сочеталась в нем с душевной щедростью. У него не было причин любить меня, ибо я являл все, к чему он питал отвращение, и все же он искал моего общества: принципы его были общего характера и ни в коей мере не сказывались на том, как он оценивал того или иного человека.

Он был не только священнослужителем, но еще и астрономом-любителем, хотя и ничего не опубликовал ни по этому предмету, ни, скажу с прискорбием, по какому другому. Даже останься он в живых, полагаю, плоды его трудов никогда не увидели бы свет, так как доктор Гров был столь скромного мнения о своих дарованиях и столь мало ценил признание, что видел в публикациях дерзость и самомнение. Он был из тех редких избранных, кто чтит Господа и Вселенную в скромном молчании, награду видя в самой учености.

Он вернулся в университет, когда король вернулся на трон, а теперь желал оставить его и поселиться в сельском приходе, когда таковой освободится. Успех сам шел к нему в руки, ведь противостоял ему лишь ничтожный юнец Томас Кен, чьи претензии пришлись по сердцу некоторым из тех, кто желал избавиться от его безотрадного присутствия в колледже. Отчасти его близкий отъезд печалил меня, ибо общество Грова я находил странно освежающим. Я не стал бы утверждать, будто мы были друзьями – это означало бы зайти слишком далеко, и, несомненно, тон его бесед легко задевал тех, кто не видел скрывающейся под ним доброты. Слабостью Грова были острый язык и язвительное остроумие, эту слабость он так и не смог побороть. Он был полон противоречий, и никогда нельзя было знать наперед исход беседы с ним; он мог быть то добрейшим из людей, то человеком что ни на есть язвительным. На деле он довел до совершенства методу быть и тем, и другим одновременно.

Это Гров пригласил меня поселиться в Новом колледже, когда каменщики и штукатуры изгнали меня из моего дома, сделав его непригодным для жилья. После кончины члена факультета его комнаты пустовали, а колледж все откладывал избрание замены, попечительский совет, по своему обыкновению, решил сдать комнаты, пока на них не предъявит свои права новый ученый доктор. Никогда прежде, даже в бытность мою студентом, я не питал склонности к совместной жизни и, получив первое свое повышение, с радостью оставил ее позади. Как член факультета я, разумеется, имел право вступить в брак и жить в собственном доме, и потому миновало уже более двадцати лет с тех пор, как я жил бок о бок с другими членами факультета. Такое испытание поначалу развлекало меня, а уединенная комната в колледже вполне подходила для ученых занятий. Я даже пожалел об ушедшей юности и вновь возжелал той вольности, когда все еще только предстоит и ничто не решено бесповоротно. Но чувство это вскоре развеялось, и очарование Нового колледжа быстро потускнело. За исключением доктора Грова все члены факультета были подлого звания, многие продажны и безнравственны и крайне небрежны к своим обязанностям. Я все более и более отходил от их круга и возможно меньше времени проводил среди них.

По вечерами Гров нередко был моим собеседником, ибо взял в привычку стучаться ко мне, когда желал подискутировать. Поначалу я прилагал усилия к тому, чтобы расхолодить его, но отделаться от него было непросто, и под конец я нашел, что почти приветствовал это нарушение моего покоя, ведь присутствие Грова не позволяло мне излишне предаваться мрачным мыслям. И диспуты, какие мы вели, неизменно были высочайшего свойства, хоть мы и очень не подходили друг к другу. Гров изучил и усвоил приемы схоластов, я же постарался избавиться от них как стесняющих воображение. И как тщился я ему указать, новую философию просто невозможно выразить в терминах определении, аксиом и теорем, всего арсенала формальной аристотелевой логики. Для Грова же новая философия была шарлатанство и обман, ибо он полагал, держась этого мнения как догмы, будто красота и тонкости логики охватывают все возможные перспективы, и если о взятом для примера случае невозможно рассуждать доказательно на основе его форм, это свидетельствует об изъяне примера.

– Уверен, вы найдете Кола занимательным собеседником, – сказал я, когда он сообщил мне, что итальянец отобедает в колледже этим самым вечером. – Со слов мистера Лоуэра я понял, что он большой поклонник опытов. Поймет ли он ваш чувство юмора, не могу предугадать. Думаю, я сам пообедаю сегодня в колледже, погляжу, чем все закончится.

Гров просиял от удовольствия и, помнится, отер платком красные, воспаленные глаза.

– Великолепно, – сказал он – Составим троицу, а потом может, разопьем бутылочку вместе и устроим настоящую дискуссию. Я распоряжусь, чтобы ее принесли. Я надеюсь весьма с ним позабавиться, и так как лорд Мейнард обедает сегодня с ними, я покажу ему, как умею вести диспут. Тогда лорд Мейнард поймет какому человеку достанется его приход.

– Надеюсь, Кола не сочтет за оскорбление, что его используют подобным образом.

– Уверен, он ничего не заметит. А кроме того, у него прекрасные манеры, и он вполне умеет держать себя в обществе. Совсем не похож на итальянцев, как их живописует молва, ведь я всегда слышал, будто они раболепны и подобострастны.

– Насколько я понял, он венецианец, – сказал я. – Говорят, они холодны, как их каналы, и так же заперты на все засовы, как темницы дожей.

– Я не нахожу его таким. Он, конечно, большой путаник и повторяет все ошибки юности, но вовсе не холоден и не скрытен. Впрочем, вскоре вы сами увидите. – Тут он помедлил и нахмурился. – Совсем забыл! Только я успел предложить вам распить бутылочку, как должен взять назад свое приглашение.

– Почему?

– Из-за мистера Престкотта. Вы про него знаете?

– Слышал кое-что.

– Он послал мне записку. Просит прийти к нему. Вы знали, что я когда-то был его воспитателем? Скверный мальчишка, не слишком умный и никакой склонности к наукам. То само обаяние, а то вдруг дуется и буянит. Да еще и подвержен припадкам ярости и склонен к суевериям. Как бы то ни было, он желает повидаться со мной по всей видимости, угроза петли заставила его задуматься о своей жизни и своих грехах. Идти мне не хочется, но, думаю, придется.