– Полагаю, может, милорд, – ответил секретарь, хотя удерживал ее за плечи, чтобы она не соскользнула на пол, и дал ей несколько пощечин, приводя в чувство.
– Отлично. Сара Бланди, слушай меня теперь внимательно. Ты совершила ужаснейшее, гнуснейшее преступление, и для женщины, совершившей убийство так изменнически, закон требует одного неизбежного приговора. Тебя возведут на костер и сожгут.
Он умолк и обвел взглядом залу, наблюдая, какое впечатление произвел приговор. Его приняли без всякого восторга: при всей необходимости огненной казни англичане не жалуют костры, и толпа притихла.
– Однако, – продолжал судья, – ты признала себя виновной и тем избавила суд от лишних хлопот, а потому мы намерены явить милосердие. Тебе будет оказана милость быть повешенной, прежде чем твое тело будет предано огню, что уменьшит муки, которые тебе предстоит перенести. Вот твой приговор, и да смилуется Бог над твоей душой.
Он встал и закрыл заседание, довольный, что оно было таким коротким и плодотворным. Толпа вздохнула, будто просыпаясь от чудесного сна, люди встряхнулись и начали расходиться, а двое судебных приставов вынесли бесчувственную Сару из залы и доставили назад в тюрьму.
Решение ее судьбы заняло менее двух часов.
Глава восемнадцатая
Мое унылое настроение еще ухудшилось, когда три-четыре часа спустя я увидел миссис Бланди, ибо битва происходила у меня на глазах и была проиграна.
– Я так сожалею, доктор, – сказала она голосом еще более слабым, чем раньше, так сильно ею овладела боль. Но она держалась мужественно и всячески старалась скрыть ее, чтобы не показаться неблагодарной после стольких моих усилий.
– Это мне должно просить извинения, – сказал я, осмотрев ее и убедившись, как все плохо. – Вам не следовало оставаться одной столько времени.
– Как Сара? – задала она вопрос, которого я страшился. Я заранее решил не сообщать ей правды – что ее дочь не только была признана виновной, но и призналась в совершении страшного деяния.
– Да хорошо, – сказал я. – Насколько это можно в ее положении.
– А когда суд?
Я вздохнул с облегчением. Она утратила чувство времени и забыла, какой нынче день. Это облегчало мою задачу.
– Скоро, – ответил я. – И думаю, все закончится благополучно. Сосредоточьтесь на своих недугах. Это лучшая помощь, которую вы можете ей оказать, потому что ее не следует расстраивать, ей надо сохранять голову ясной.
Она более или менее удовлетворилась этим, и впервые в жизни я почувствовал, что порой лучше солгать, нежели сказать правду. Как, полагаю, и всем людям, мне с нежных лет внушали, что уважение к правде – вот самая главная черта благородного человека; но это неверно. Иногда долг требует, чтобы мы солгали, какими бы последствиями это нам не угрожало. Моя ложь принесла ей успокоение, а правда превратила бы ее последние часы в неизбывное страдание Я горжусь тем, что оберег ее.
Никого другого там не было, и мне пришлось все делать самому. Работая, я уповал, что Лоуэр не замедлит прийти и мы совершим переливание. Он уже запаздывал, и это меня тревожило. Мрачная и неприятная это работа: обтирать, вытирать, кормить, зная, что все это лишь для вида, для утешения, а впереди уже манит неизбежное. Дух дочери – более мощная сила во всех отношениях – увлекал мать на гибель вместе с ней. Лицо у нее было синевато-бледное, болели суставы, внутренности схватывали спазмы. Она дрожала в ознобе, краснела от жара и быстро холодела.
Когда я завершил приготовления, ее начала бить дрожь; она съежилась на кровати, зубы у нее стучали, хотя я развел большой огонь в очаге и в комнате чуть ли не впервые повеяло теплом.
Что мне было делать? Я подумал было отправиться на поиски Лоуэра, чтобы напомнить ему о его обещании, но это толкнуло ее на первое движение с минуты моего прихода.
– Пожалуйста, не уходите, – прошептала она, стуча зубами от озноба, – мне страшно. Я не хочу умирать одна.
У меня не хватило духа уйти, хотя оставаться мне не хотелось, а без Лоуэра от моего присутствия там толку не было никакого. Как ни хорош был мой опыт, какие бы надежды он ни сулил для будущего, Лоуэр и ее дочь все погубили, и теперь на той будет вина за потерю еще одной жизни.
И я остался, отгоняя все более настойчивую мысль, что Лоуэр подведет меня именно тогда, когда я больше всего нуждаюсь в его помощи. Я снова растопил очаг, наложив больше дров, чем дочь и мать Бланди сожгли за прошедшие полгода, и сидел, закутавшись в плащ, на полу, а она то впадала в беспамятство, то приходила в себя.
И каким безумным бредом оборачивались ее слова, когда, казалось, она была в сознании и говорила о муже и дочери. Воспоминания, кощунства, слова благочестия и ложь так перепутывались, что я уже не мог различать между ними. Я пытался не слушать, не осуждать ее, ибо знал, что в подобные часы бесы, которые всю нашу жизнь вьются возле, выжидая удобного случая, говорят нашими устами то, что мы никогда бы не произнесли, если бы владели собой. Вот почему мы даем последнее напутствие, читаем отходные – чтобы освободить отлетающую душу от этих демонов, дабы чистой покинула она тело. И вот почему так жестока протестантская религия, которая лишает человека этого последнего акта милосердия.
И я по-прежнему не мог постигнуть ни мать, ни дочь, ибо ни раньше, ни позже мне не приходилось видеть такого сочетания добрых качеств и черных их извращений. И я продолжал не понимать, когда, измученные этим бредом, мы, сначала старушка, а потом и я, погрузились в сон в жаркой духоте комнаты. Мне снился мой друг, и порой какой-то звук или шорох в ночи будили меня, и я просыпался, думая, что он пришел. Но всякий раз я догадывался, что это крикнула сова, пробежал какой-то зверек или затрещало полено в огне.
Было еще темно, когда я проснулся, – часов шесть и никак не позже, заключил я. Огонь в очаге почти погас, и в комнатушке снова царил промозглый холод. Я кое-как вздул огонь, поразмяв при этом суставы, совсем окостеневшие после сна. И только тогда осмотрел мою пациентку. Никаких изменений я не обнаружил, пожалуй, ей стало даже чуть лучше, но я знал, что у нее не осталось сил противостоять новым горестям.
Хотя Лоуэр лишился моего доверия, я пожалел, что его нет рядом, чтобы помогать делом и советами. Но даже я не мог долее сомневаться, что он обманул меня. Я был совсем один, и времени у меня оставалось мало. Не знаю, как долго я простоял в нерешительности, надеясь, что мне не придется прибегнуть к единственной оставшейся альтернативе. Колебался я слишком долго. Видимо, мой рассудок помрачился, потому что я смотрел и смотрел на мою пациентку, пока меня не заставил опомниться доносящийся снаружи дальний гул. Я понял, что он означает, и заставил себя взяться за дело: гул голосов, голосов толпы, становящийся все громче и громче.
Еще до того, как я открыл дверь, чтобы удостовериться, я уже знал, что гул доносится со стороны замка. Там собиралась толпа, и я увидел в небе первые тонкие персты зари. Времени осталось совсем мало, у меня не было выбора, и я не мог мешкать ни мгновением дольше.
Прежде чем разбудить миссис Бланди, я разложил мои инструменты – стволики перьев, и ленты, и длинную серебряную трубку – таким образом, чтобы управляться с ними одной рукой. Я снял кафтан, закатал рукав и расположил табурет наиболее удобным образом. И тогда разбудил ее.
– Ну-те-с, сударыня, – сказал я, – пора! Вы меня слышите?
Она поглядела в потолок, потом кивнула:
– Я вас слышу, доктор, и я в ваших руках. Ваш друг пришел? Я его не вижу.
– Нам придется обойтись без него. Это ничего не меняет. Вы должны получить еще крови, и незамедлительно, а откуда, не так уж важно. Дайте-ка вашу руку.
Все оказалось много труднее, чем в тот раз. Она так исхудала, что было дьявольски трудно найти подходящий сосуд, и я потратил лишнее время на неудачные пробы – вставляя, а затем извлекая стволик по меньшей мере полдесятка раз, прежде чем остался удовлетворен. Она переносила разрезы терпеливо, как бы не сознавая, что происходит, и не чувствуя острой боли, которую я причинял ей в спешке. Затем я приготовил себя, разрезав мою плоть и вставив стволик с елико возможной быстротой, пока ее кровь струйкой стекала по ее руке.