Он обладал талантом превращать оскорбление в похвалу, против которого у меня не было оружия. Мы, венецианцы, славимся изысканностью как нашей учтивости, так и наших оскорблений, но границы определены весьма точно, и даже самые неясные слова невозможно истолковать превратно. Лоуэр, и вообще англичане, обладают непредсказуемостью почти варварской; их гений так же не знает узды, как и их манеры, и их равно можно считать и великими, и умалишенными. Сомневаюсь, что иностранцы когда-либо поймут их или будут искренне им доверять. Но извинение – это извинение, и у меня редко его испрашивали столь изящно. Я пожал ему руку, мы обменялись торжественными поклонами и выпили за здоровье друг друга, тем самым завершив ссору по всем правилам.

– Почему вам так настоятельно и так неотложно требуется Престкотт?

– Мои мозги, Кола, мои мозги! – ответил он с громким стоном. – Я препарировал и зарисовал столько, сколько сумел раздобыть, и мог бы скоро завершить исследование. Я отдал ему годы, и оно принесет мне славу, когда будет завершено. А уж особенно спинной мозг. Просто завораживает. Но я не сумею завершить, если не получу еще. А если не завершу, то не смогу опубликовать мой труд. А мне известно, что один француз занимается более или менее тем же самым. Я не потерплю, чтобы меня побил какой-то юркий папист… – Он умолк, спохватившись, что снова оговорился. – Мои извинения, сударь. Но от этого столько зависит, и сердце просто разрывается, когда наталкиваешься на такие глупые помехи.

Он откупорил вторую бутылку, выпил из горлышка и протянул ее мне.

– Вот так. Причины моей невежливости. И должен признаться что с ними сочетается очень неустойчивый темперамент. Я по натуре холерик.

– И это говорит человек, который отвергает старую медицину!

Он ухмыльнулся.

– Справедливо. Но я говорю метафорически.

– Вы действительно смотрите так на влияние звезд? Считаете, что это вздор?

Он пожал плечами.

– Ах, да не знаю! Правда не знаю. Наши тела – микрокосм всего сущего? Можем ли мы определить движение одних, изучая другие? Вполне вероятно. Очень, я полагаю, логично, но пока еще никто не предложил мне надежного безупречного метода, как это делать. Пяленье на звезды, которым занимаются астрономы, выглядит пустопорожней чепухой, а они высокопарно творят из нее панацеи. И с этими своими телескопами они начнут находить их все больше и больше. О, весьма интересно! Но они впали в такой восторг, что совсем позабыли причину своих поисков. Впрочем, мне следует оставить эту тему, пока я не вышел из себя второй раз за этот день. Так не могли бы мы начать сначала?

– В каком смысле?

– Расскажите мне про вашу пациентку, эту весьма странную вдову Анну Бланди. Я буду слушать с превеликим вниманием, и какие бы замечания я ни сделал, в них не будет неодобрения.

Я все еще опасался настолько ему довериться, а потому медлил, но Лоуэр вздохнул и начал приготовления, чтобы вновь броситься на колени.

– Ну хорошо, хорошо, – сказал я, поднимая ладони и стараясь сдержать смех. – Сдаюсь.

– Благодарение Небу! – сказал он. – Не сомневаюсь, что к старости меня одолеет ревматизм. Ну а теперь, если не ошибаюсь, вы сказали, что рана не затягивается?

– Да. И очень быстро загнивает.

– Вы попробовали не бинтовать ее, а подставить воздуху?

– Да. Это ничего не изменило.

– Жар?

– Как ни странно, нет. Но, конечно, его не избежать.

– Ест?

– Ничего не ест, если только дочь не покормит ее овсянкой.

– Моча?

– Жидкая, с запахом лимона и едким вкусом.

– Хм-м… Нехорошо. Вы совершенно правы. Нехорошо.

– Она умрет. Я хочу ее спасти. Вернее, хотел. Но нахожу ее дочь нестерпимой.

Последние мои слова Лоуэр пропустил мимо ушей.

– Какие-нибудь признаки гангрены?

Я ответил, что нет, но что и ее тоже скорее всего не избежать.

– Вы думаете, она согласится передать?..

– Нет, – сказал я твердо.

– Ну а дочь? Если я предложу ей целый фунт за останки?

– Вы, если не ошибаюсь, знаете эту девушку.

Лоуэлл испустил вздох и неохотно кивнул.

– Вот что, Кола, если я завтра умру, даю вам разрешение анатомировать меня. Понять не могу, почему это вызывает такой переполох. Ведь они же будут затем погребены, не так ли? Какое имеет значение, насколько они разъяты, если они умерли с соблюдением религиозного обряда? Или кто-то сомневается, что благой Господь не способен собрать их воедино при Втором Пришествии?

Я ответил, что в Венеции положение точно такое же: почему-то людям не нравится мысль, что их разрежут на куски, мертвы ли они или живы.

– Что вы намерены делать со старухой? – спросил он. – Ждать, пока она умрет?

Вот тогда-то меня и осенила мысль, которой я тут же решил поделиться с ним. И такова доверчивость моей натуры, что я и мгновения не колебался.

– Дайте-ка мне опять эту бутылку, – сказал я, – и я открою вам, что сделал бы, будь у меня такая возможность.

Он тут же вручил мне бутылку, а я коротко взвесил шаг, который собирался совершить. Мой разум был слишком смущен. Горькое ошеломление после его обвинений и облегчение после его извинений были так велики, что я потерял способность мыслить здраво. Нет, я никогда бы не доверился ему, если бы его надежность и дружба выглядели неколебимыми; но после того, как они подверглись сомнению, желание угодить ему и доказать мою искренность взяли верх над всем остальным.

– Прошу простить неуклюжесть моего изложения, – сказал я, когда он поудобнее прислонился к моей шаткой кровати. – Идея эта осенила меня, только когда мы наблюдали голубку в колоколе насоса. Видите ли, она касается крови. Что, если по воле случая крови оказывается недостаточно, чтобы доставлять питательные вещества? Что, если потеря крови означает, что ее не хватает, чтобы избавлять сердце от избытка жара? Не может ли в этом заключаться причина жара во всем теле? И я уже много лет задумывался над тем, не стареет ли кровь вместе с телом? Подобно каналу со стоячей водой, в котором все живое начинает погибать, потому что стоки засорены?

– Несомненно, если вы теряете кровь, вы умираете.

– Но почему? Не от истощения и не от переизбытка жара. Нет, сударь. Смерть приходит с вытеканием или закупориванием духа жизни, присутствующего в крови. Сама кровь, я убежден, служит всего лишь носителем этого духа. И старость вызывается его дряхлением. Такова, во всяком случае, моя теория, и в ней гармонично объединяются общепринятые истины, которые вы презираете, и знания, приобретенные через опыт, которые вы приветствуете.

– И вот тут мы соединяем ваше теоретическое предисловие с практическими нуждами лечения, вами проводимого, не так ли? Скажите, что вы намерены предпринять?

– Если не мудрствовать лукаво, все просто. Когда мы голодны, мы едим. Когда нам холодно, мы приближаемся к источнику тепла. Когда наши жизненные соки не уравновешены, мы добавляем или убавляем нужное количество, дабы восстановить равновесие.

– Если вы верите в этот вздор.

– Да, – сказал я. – А если нет и вы верите теории четырех стихий, то восстанавливаете равновесие в теле, усиливая слабейшую. В этом суть всякой медицины, старой и новой, – восстановление равновесия. Ну, в этом случае изъять еще некоторое количество крови с помощью пиявок или кровопускания значит только ухудшить ее положение. Если ее дух жизни слабеет, ослабить его еще больше – значит только повредить ей. Такова теория Сильвия, и я верю, что он прав. Логически, следует не забрать у нее кровь, а…

– Добавить, – быстро сказал Лоуэр и наклонился вперед с внезапным оживлением, когда наконец понял, к чему я клоню. Я в восторге кивнул.

– Вот-вот, – сказал я. – Вот именно! И не просто добавить, но молодую кровь, свежую, новую и не сгустившуюся, с жизненностью юности в своей консистенции. Вдруг это поможет заживлению раны в старом теле? Кто знает, Лоуэр, – вскричал я в увлечении, – кровь ведь может быть эликсиром жизни. В конце-то концов, принято считать, что здоровье стариков укрепляется, если они просто делят постель с ребенком. Только вообразите, что может сотворить юная кровь!