Недолгое время я стоял в чьем-то дверном проеме, так как увиденное совершенно меня ошеломило. Должен сказать, что, подобно Уоллису, я сперва решил, будто это собрание смутьянов, ибо печальная слава Эбингдона была повсеместно известна, и почти все в городе, вплоть от мастеровых до глав гильдий, были закоренелые преступники, – так, во всяком случае, твердила молва. И все же мне показалось это странным: в городе с такой дурной славой эти люди скрытничали, словно делали что-то, что не нашло бы одобрения даже у сектантов.

Я не храбрец, и не в моей натуре подвергать себя опасности, однако любопытство взяло верх, но я понимал, что, стоя на ветру в ожидании дождя, не получу ответов на мои вопросы. Могут ли на меня напасть? Такое возможно. В те дни эти люди славились отнюдь не кротостью, и в последние годы до меня доходило столько разных слухов, что я считал их способными на что угодно. Человек разумный ускользнул бы потихоньку восвояси; человек верноподданный отправился бы с донесением к мировому судье. Но, хотя я почитаю себя и тем, и другим, я не сделал ни того, ни другого. Вместо этого (сердце у меня тяжело билось, а внутренности сжимались от страха) я подошел к двери и остановился перед суровым с виду малым, который ее охранял.

– Добрый вечер, брат, – сказал он. – Добро пожаловать.

Такого приветствия я не ожидал; в его голосе не было подозрительности, а вместо настороженности, какую я предвидел, он встретил меня открыто и дружелюбно. Я терялся в догадках. Известные мне факты сводились к следующему: Сара в числе многих других вошла в этот амбар. С кем она встречается? На какие собрания ходит? Этого я не знал, но, почерпнув храбрости в добром приеме, преисполнился решимости выяснить все до конца.

– Добрый вечер… брат, – ответил я. – Можно мне войти?

– Разумеется, – не без удивления отозвался он. – Разумеется можно. Хотя места там осталось немного.

– Надеюсь, я не слишком опоздал. Я не здешний.

– Ага, – удовлетворенно кивнул он. – Это хорошо. Очень хорошо. Тогда, кто бы ты ни был, твой приход для нас вдвойне приятен.

И он кивком указал мне пройти внутрь. С чуть более легким сердцем, но все еще опасаясь, не попаду ли я в злодейскую западню, я вошел.

Комната была маленькой и закопченной, скудно освещенной немногими масляными лампами, от света который метались по стенам огромные тени. Внутри было тепло, что меня удивило, так как я не заметил здесь очага, а снаружи подмораживало. Лишь некоторое время спустя я догадался, что жар исходил от тел сорока или более человек, сидевших или стоявших на коленях на полу так тихо и так неподвижно, что поначалу я даже не понял, что это живые люди, мне сперва показалось, будто передо мной тесно составленные тюки сена или зерна.

В некоторой растерянности и еще большем недоумении я пробрался к задней стене комнаты, позаботившись скрыть лицо за воротником плаща, потому что, как я успел заметить, все в амбаре поснимали шапки в знак некой общности – даже женщины, с пренебрежением отметил я, так же обнажились. Странно, подумалось мне, об этих людях говорили, будто они отказываются ломать шапку даже перед самим королем, не говоря уж об особах меньшего звания. Такого почтения, твердили они с обычным для них чванством, заслуживает лишь Господь Бог.

Я решил, что попал на сборище квакеров или еще какой-то секты, но достаточно знал о квакерах, чтобы понять, как не похоже это собрание на их молельни. Лишь изредка на их встречи сходились более дюжины мужчин, и еще реже собирались они в таких местах. Потом я подумал, что это, верно, крамольники, пришедшие замышлять бунт. От одной этой мысли мне стало не по себе: я столь неудачлив, что именно сегодня явится стража, окружит амбар, и меня отведут в тюрьму за подстрекательство к мятежу. Но зачем здесь женщины? И почему такая тишина? Ведь в натуре сектантов, как известно, пронзительно вопить всем разом и разом же высказывать свои мнения, проклиная всех прочих. Царившие здесь покой и безмятежность никак не вязались с этими дьяволами.

И тут я заметил, как все взоры устремились к одному месту. Внимание собравшихся было приковано к неясной фигуре, стоявшей у дальней стены. Прошло несколько минут, прежде чем мои глаза привыкли к полумраку, и я понял, что эта полускрытая тенями фигура и есть Сара, ее густые черные волосы струились по плечам, а голова была склонена, так что пряди совершенно скрывали лицо. Новая загадка. Сара не делала ничего, и собравшиеся как будто ничего от нее не ждали. Думается, я был единственным из всех, кто не испытывал полного удовлетворения от происходящего.

Не знаю, как долго она стояла так, возможно, с той минуты, как вошла в амбар, а тому было уже более получаса; знаю лишь, что все мы сидели еще минут десять в полнейшей тишине. И странное это было переживание – пребывать в такой неподвижности, как равный с равными и молчанием объединенный с незнакомыми людьми. Не владей я так совершенно собой, я мог бы поклясться, что слышал голос, доносившийся с потолочных балок, голос, который призывал меня к спокойствию и терпению. Это несколько испугало меня, но тут я поднял голову и увидел, что это всего лишь голубь, перелетавший с одной балки на другую, так как собравшиеся потревожили его покой.

Но и это не смутило меня так, как то, что произошло, когда Сара пошевелилась. Она всего лишь подняла голову и поглядела на потолок. Удивительный трепет волной прокатился по собравшимся, будто в само собрание ударила молния: стон предвкушения послышался из одного угла, свист втягиваемого в грудь воздуха – из другого, затем – шорох, когда многие из присутствующих подались вперед.

– Она будет говорить, – пробормотала тихонько женщина возле меня, но на нее шикнул негромко мужчина рядом.

Сара не сделала ничего. Одно только движение головы произвело разительное воздействие на собравшихся; казалось, им не выдержать более нового волнения. Она же еще несколько минут глядела в потолок, потом опустила взор на скопление людей, которое отозвалось с еще большим душевным трепетом, чем прежде. Даже я, против воли подхваченный общим порывом, почувствовал, как сердце в моей груди заколотилось быстрее и все ускоряло свой стук по мере того, как приближалось (каково бы оно ни было) решающее мгновение.

Когда она отверзла уста, заговорила она так тихо, что трудно было расслышать ее слова, и все с пристальным вниманием подались вперед, чтобы уловить ее речи. И сами слова, записанные на бумагу моим пером, никак не могут передать настроения, ибо она нас заворожила, околдовала, так что взрослые мужчины стали открыто плакать, а женщины закачались взад-вперед с выражением такого ангельского мира на лицах, какого мне не довелось видеть ни в одной церкви. Своими словами она всех нас прижала к своей груди и даровала нам утешение, избавила от сомнений, утишила наши страхи и уверила нас в доброте мироздания. Не знаю, как ей это удалось; в отличие от актеров в ее речи не было ни особого мастерства, ни тени наигранности. Руки она держала сжатыми у груди, она почти не шевелилась, но из ее уст и всего ее тела изливались бальзам и мед, щедро даримые всем. Под конец я трепетал от любви к ней, и к Богу, и ко всему роду человеческому, но даже помыслить не мог, отчего это. Знаю лишь, что с того мгновения я безраздельно предался ее власти, оставляя ее поступать по воле своей и сердцем чуя, что не будет в том зла.

Она говорила более часа, и речи ее лились гармониями лучших музыкантов, а слова все плыли, колыхались и свивались над нами, пока и все мы не стали словно звучащие шкатулки, вибрирующие и резонирующие в ответ ее речам. Я перечел написанное снова и разочаровался в самом себе, в моих слабых талантах, потому что в строках на бумаге совершенно отсутствует дух, мне не удалось передать ни совершенную любовь, о которой говорила она, ни преклонение, какое пробуждала она в своих слушателях. Я – точно человек, который, проснувшись от чудеснейшего сна, с пылом записывает все увиденное, а потом находит, что на лист перенес лишь слова, лишенные чувства, такие же сухие и пустые, как шелуха, когда из нее удалили зерно.