Он того не сделал. Вместо этого с высокомерной и самодовольной ухмылкой он поблагодарил меня за красноречие, чем намеренно вызвал новую волну смеха. А потом он приговорил Сару Бланди к смерти.
Услышав эти слова, я бросился вон из зала, дабы избегнуть новых мук, и убежал домой, где, запершись у себя в комнате, молился об указании свыше. Но ответа мне не было. Не знаю, сколько времени я провел, неподвижно застыв на коленях, как вдруг матушка, заглянув ко мне, сказала, что ко мне пришел посетитель, который не примет отказа. Она уже просила его удалиться, но он не желал уходить, не повидавшись со мной.
Несколько минут спустя в дверях появился Джек Престкотт, который был столь же весел, сколь и безумен. Он сильно напугал меня, ведь его рассудок с последней нашей встречи и впрямь помутился, и выражение его глаз сказало мне, что предо мной человек, который, будучи рассержен или натолкнувшись на возражения, способен прибегнуть к насилию.
– Эгей, друг мой, – бросил он, входя с видом вельможи, удостоившего визитом человека ниже его званием. – Надеюсь, я застал вас в добром здравии.
Не помню, да и не желаю вспоминать, что я ему ответил; думается, с тем же успехом я мог бы процитировать ему выдержку из каталога Бодлеянского собрания, столь далек он был от мира сего. Джека Престкотта не волновало ничего, кроме журчания собственных заблуждений, что обильным потоком извергались из его уст. Он полчаса заставлял меня выслушивать повесть о своих невзгодах и о том, как он преодолел их. Все подробности были изложены в точности так, как позднее он описал их в своей рукописи. Даже некоторые слова и обороты, некоторые отступления и комментарии были в точности теми же, и, полагаю, за годы, прошедшие с визита ко мне до того, как он взялся за перо, он бесконечно переживал в бреду события того года. После смерти он, вероятно, отправится в Ад; и тогда он только получит по заслугам. Но на мой взгляд, он уже пребывает в аду, ибо истинны слова Туллия: «A diis quidem immortali busquae potest homoni major esse poena furore atque dementia», – кого желают наказать боги, того они лишают разума.
Я недоумевал, не зная, зачем он пришел: он не числил меня среди своих друзей, а я, со своей стороны, будьте уверены, ничем не поощрял подобную близость. Решив, будто он желает моего совета в том давнем деле своего отца, я, как мог, дал ему понять, что ни в коей мере не стану ему помогать. Но он, однако, поднял руку, самым снисходительным жестом призывая меня к молчанию.
– Я пришел, чтобы снабдить вас фактами, а не спрашивать вашего мнения, – изрек он с хитроватой улыбкой. – Я хочу, чтобы вы сохранили вот эти бумаги, будьте так добры. Не сомневаюсь, однажды я приду за ними, быть может, тогда, когда мой иск все же придется представить на суд закона, но в ближайшие несколько месяцев я буду в разъездах и не смогу надежно их охранять. Оставив их у себя, вы окажете мне столь же большую услугу, какую оказываю я вам, так как доктор Уоллис, узнай он, где они, безусловно, пожелает получить их назад.
– Я не хочу держать их у себя и ни в коей мере не желаю помогать вам.
– Да. – Он важно кивнул. – Когда выйдет в свет ваше жизнеописание моего отца и посредством вашего пера люди узнают, сколь великим человеком он был, ваше будущее будет обеспечено, и, позвольте заверить, я вас не оставлю. Все затраты на публикацию я возьму на себя. Думаю, тысячу экземпляров по меньшей мере, в лучшем переплете и на лучшей бумаге.
– Мистер Престкотт, – еще громче возразил я, – вы и убийца, и наихудший подлец, какого я когда-либо встречал. Вы убиваете самого дорогого мне человека, лучшего человека на свете, и без всяких на то причин. Молю вас, задумайтесь над тем, что вы делаете; еще не поздно все изменить и загладить причиненное зло. Если вы пойдете сейчас к мировому судье…
– А чтобы довести сей труд до совершенства, – заявил он так, словно я просто промямлил слова учтивой благодарности за его доброту, – вам необходимо вот это. Но с условием, что вы ни словом не обмолвитесь о них, пока книга не будет у печатника.
Снова бумаги. Взяв протянутые мне листы, я проглядел их. Полная абракадабра.
– Разгадать их значение я предоставляю вам, – сказал он. – Считайте это головоломкой.
Тут он открыто рассмеялся, увидев выражение ужаса у меня на лице.
– При виде такого недоумения я должен объясниться. Эти бумаги – из стола доктора Уоллиса. Я украл их несколько недель назад. – Подавшись вперед на стуле, Престкотт продолжил заговорщицким шепотом: – Они написаны самым изощренным шифром и, вот потеха, поставили в тупик нашего доброго доктора. Он просто в бешенстве из-за них.
– Прошу вас, – почти взмолился я, – перестаньте так говорить. Разве вы меня не слышите? Разве вы не понимаете?
Совершая свои опыты с вакуумным насосом – один из них описал Кола, – мистер Бойль увидел, что по мере того, как отсасывается воздух, звуки, издаваемые животным внутри, становятся все слабее и слабее, пока наконец их нельзя различить вовсе. И когда Престкотт сидел предо мной, вел беседу, какую желал вести, слышал ответы, какие существовали в одном лишь его воображении, и не замечал моих слов, я чувствовал себя несчастной подопытной тварью, точно я стучал кулаком в невидимую стену и кричал во весь голос, но не получал ни ответа, ни отклика.
– Да, он гордится своими дарованиями, и тем не менее эти письма никак не поддаются его острому уму. – Он хмыкнул. – Но он сказал мне, в чем ключ, хотя и счел меня слишком глупым, чтобы заметить свою оговорку. Судя по всему, вам понадобится книга Ливия. А с ней, как он считает, все откроется. Должен заметить, я ничего не имею против, если он прочет свое письмо, но более не желаю, чтобы он читал письма моего отца. Вот почему они должны остаться у вас. Ему и в голову не придет искать их здесь.
Бросив напоследок такое замечание, Престкотт раскланялся удалился проводить свой досуг до роковой беседы с доктором Уоллисом на следующий день. Оба они изложили это событие, и рассказ Уоллиса, по всей очевидности, следует считать верным, так как нападение на него Престкотта вызвало некоторый переполох, и несколько недель спустя на Главной улице собралась большая толпа, чтобы поглазеть, как молодого человека выводит из тюрьмы Бокардо и, погрузив в карету, увозит. Несчастный был так крепко связан, что едва шел. Впрочем, такие путы – благодеяние для всех, в особенности для него самого. Он был слишком кровожаден, чтобы оставаться на свободе, и слишком безумен, чтобы понести наказание. Надеюсь, читатель поймет меня, если я скажу, что он получил по заслугам.
Но он оставил мне письма и среди них то ключевое письмо, какое Уоллис перехватил по пути к Кола в Нидерланды и какое содержало единственные указания на истинные намерения итальянца на нашей земле. Я отложил это письмо, едва удостоив взглядом, хотя мне и было известно кое-что о том, как его прочесть; в то время мне было не до праздных упражнений ума. Вместо этого я тщательно прибрал мою комнату, доложил бумаги Престкотта к собранию под досками пола – я занимал свое тело бесполезными делами, в то время как разум мой вернулся к скорбным раздумьям. Потом я вышел из дому, чтобы в последний раз увидеться с Сарой.
Она отказалась меня видеть; тюремщик сказал, что этот последний вечер своей жизни она хочет провести одна и не желает никого видеть. Я настаивал, предлагал ему подкуп, умолял и наконец уговорил пойти и спросить еще раз.
– Она не увидится с вами, – произнес он и поглядел на меня сочувственно. – Она сказала: дескать, завтра вы достаточно насмотритесь.
Она меня отвергла, и это опечалило меня более всего остального. Мое себялюбие было таково, что я мог думать только о своих обидах, ведь меня лишили возможности предоставить утешение. Признаю, я выпил тем вечером больше, чем следовало, но вино нисколько не утишило моего горя. Я шел из харчевни в харчевню, с постоялого Двора на постоялый двор, но не мог выносить общества веселых и счастливых людей. Я пил в одиночестве и поворачивался спиной, когда ко мне обращались даже те, кого я считал друзьями. Куда бы я ни приходил, люди, знавшие меня, справлялись о Саре и о том, что я думаю о ней. И всякий раз я чувствовал себя слишком несчастным, чтобы сказать правду. В «Королевской лилии», затем в «Перьях» и, наконец, в «Митре» я раз за разом пожимал плечами и говорил, что ничего не знаю, что это меня не касается, что, насколько мне известно, она могла это совершить; я желал лишь забыться – столь великую жалость к себе самому внушило мне спиртное. Под конец меня пьяного выбросили на улицу, где я, поскользнувшись, снова упал в канаву; на сей раз я там и остался, пока наконец меня силой не подняли оттуда.